Лето на улице Пророков
«Лето на улице Пророков» — первый роман лирической эпопеи Давида Шахара «Чертог разбитых сосудов», главным героем которой является Иерусалим. Трудно найти в израильской литературе книги, столь же неразрывно связанные с душой и живой плотью этого уникального города, как книги Шахара, удостоенного за них не только израильских литературных премий, но и премий Медичи и Командора Французского Ордена Искусств — высших наград Франции, присуждаемых за произведения иностранной литературы. За реалистическим повествованием внимательному читателю открываются иные планы и тайные смыслы, коренящиеся в каббалистической традиции, в мистико-символическом видении мира. Таким сложным пространственно-временным конгломератом в действительности и является Иерусалим — одновременно реально осязаемый и неуловимо призрачный город, не поддающийся обобщениям и не подчиняющийся общим законам.
Четыре источника чувственной памяти — свет и колодезная вода, устье пещеры и скала поодаль — связаны для меня с образом Гавриэля Йонатана Луриа с тех самых пор, когда он жил в нашем доме в годы моего детства. Из Парижа прибыл он прямо в наш дом, и поскольку вошел во двор чуть прежде, чем император Абиссинии вошел во двор эфиопского консульства на другой стороне улицы, а именно в тот момент, когда я набирал воду из колодца, в моей памяти образ его запечатлелся поднимающимся из колодца вместе с ведром воды, брызжущей во все стороны искрящимися осколками сияния, пока я со странным наслаждением вытягиваю это ведро на поверхность. Его образ всплывает и распускается, словно японский бумажный цветок со дна стакана, тот, что сам он купил мне у торговца игрушками Ханины. Колодезная вода глубока, мягка и темна и пахнет старым камнем, железом, иссопом и нефтью от москитов. Устье колодца в углу двора, слегка приподнятое наподобие жертвенника, прикрыто железной крышкой. Я отодвигаю ее в сторону и всматриваюсь в круг темной воды. Тонкая защитная пленка нефти, маслянистая и отблескивающая переливами цветов, словно нимб вокруг тени от моей головы, которая, всплывая над водой, застит и глубину, и поверхность и возвращает мой голос, о-о-охлажденный единением с камнем и железом. Я опускаю ведро, крепко обмотав руку концом веревки, чтобы не сорвалось и не утонуло в колодезной пучине. После мгновенного и заранее предвкушаемого наслаждения от соприкосновения ведра с мягкой и податливой гладью воды я резким решительным движением погружаю в нее легкое ведро, норовящее остаться на поверхности. Под тяжестью наполняющей его воды ведро начинает погружаться, и я постепенно распускаю веревку. Ведро уже полно до краев, но я продолжаю разматывать веревку, чтобы ощутить и услышать металлический удар ведра о каменное дно колодца. Тут же начинаю я тянуть вверх, пока ведро, полное водой из шахты, снова не прорывает пленку поверхности и продолжает затем подниматься по узкому устью, ударяясь о стенки и роняя капли, разбрасывающие вокруг сверкающие осколки света. Если не остеречься, половина воды выльется обратно, пока мне удастся высвободить ведро из колодца. Уверенным движением я опорожняю его в один из двух высоких, почти в мой рост «танажей» — пузатых кувшинов, установленных на кухне в прямоугольные жестянки, поскольку их круглые основания слишком узки и неустойчивы. Старая Пнина, тетушка Гавриэля, с тревогой заглядывает в колодец и спускает веревку, проверяя уровень воды, продолжающий понижаться с поразительной быстротой, несмотря на все усилия водной экономии. Вот ведь прошел месяц тевет, пролетели-промчались дни Хануки, праздник деревьев на пороге[1]