7-35. Воспоминания о тюрьме и ссылке - страница 10
Особенно останавливался на тех, чьи родители были репрессированы.
— Нет? Но ведь у нее отец арестован… Ты вспомни, вспомни… Нет? Ну, ладно… Прочти. Распишись.
Один из его вопросов навел меня на мысль, что в нашей студенческой компании был осведомитель. Заподозрила задним числом одного парня.
У него была привычка задавать кучу вопросов: непременно расскажи ему, где вчера была, с кем, кто там был еще, как кого зовут, кто где учится, о чем говорили. Расценивая эти вопросы как повышенный интерес к моей особе (парень мне нравился), я охотно отвечала, но иной раз удивлялась: «Какой ты любопытный!» — он отвечал: «Я любознательный».
Однажды мы с Гайрой затеяли почистить ящики письменного стола; набралась куча бумаг на выкид, среди них несколько писем. Я сказала, что выбрасывать письма на помойку не годится, письма полагается сжигать! За неимением камина поставила посреди комнаты таз, кинула в него бумаги и подожгла. Как раз в это время пришел «любознательный» студент, заметался вокруг огня, пытаясь выхватить из пламени хоть листок: мол, интересно, что у вас тут за секреты… Мы со смехом его оттаскивали. Если он и в самом деле был осведомителем, то, наверное, мог бы, немного пофантазировав, подвести под монастырь нас, наверняка уже взятых на заметку в связи с недавним арестом мамы и с исключением сестры из комсомола. (Сосед, донесший на маму, кроме американского пенициллина, добавил еще кое-что — сам придумал.) Видимо (и тут надо отдать этому парню справедливость), он ничего не домысливал, меж тем мы с сестрой — не для протокола допроса, а на самом деле — никогда и в мыслях не держали никакой крамолы: были восприимчивыми воспитанниками советской школы и — главное — советской литературы.
Я была уверена, что отец не враг народа, читала и любила его книги, но, вопреки предположениям следователя, у меня — ни сразу после ареста отца, ни в дальнейшем — не возникло враждебности не только к советской власти, но даже к органам НКВД: в детстве усвоила бывшую тогда в большом ходу поговорку лес рубят — щепки летят. И не было сомнений в том, что лес рубить необходимо: с октябрятского возраста знала и про капиталистическое окружение, и про обострение классовой борьбы, с волнением в груди читала со сцены на школьных утренниках стихи Михалкова про пионеров, которые поймали шпиона и диверсанта. Шпионов и диверсантов надо ловить и сажать в тюрьму. А моего папу посадили по ошибке: лес рубят… И папу Иры — по ошибке, и дедушку Марины…
Была уверена в невиновности отца и никогда не скрывала (наоборот, надо не надо — говорила), что он арестован. Отступила от этого правила один-единственный раз.
Во время войны мы с мамой, эвакуированные из Москвы, оказались в уральской деревне. Мама самостоятельно — без врача — работала на медпункте и как лекарь пользовалась у колхозников большим авторитетом. На расспросы о муже она, чтобы не вызывать кривотолков, не поминала ни про развод, ни про арест, а говорила, что он пропал без вести, с одной стороны, это было чистой правдой, с другой — явной ложью, поскольку без вести в то время пропадали на фронте, и получалось, что отец на войне. Мама и меня просила не проговориться: узнают в деревне, что отец сидит, станут коситься, могут выгнать с работы. Я пообещала держать язык за зубами.
В деревне я заканчивала семилетку. Весной подошло время вступать в комсомол, о чем я уже давно мечтала; скрыть что-либо от комсомольской организации было бы немыслимым для меня святотатством. Но и нарушить слово, данное матери, я не могла. Объявила, что вступать в комсомол не буду, чем изумила одноклассников и учителей. На все уговоры сначала подавленно отмалчивалась, потом придумала причину: хочу, мол, вступить в комсомол в родной Москве.
Комсомолкой я так и не стала: в старших классах московской школы была троечницей, а когда вступала на первом курсе института, как раз посадили маму, я сообщила об этом во время приема в райкоме и — тут же получила от ворот поворот.
Мельников конечно же обратил внимание на то, что я не комсомолка, но, узнав в чем дело, больше к этому не возвращался.