Аквилея - страница 18
Она пела, как певала в прежнем своем селении, когда христиане собирались на молитву, и как пела сейчас ее душа. Но прежде, чем прозвучали слова про орла и юность, она заметила обращенные к ней глаза всех, всех, кто только был в здании. В них читалось изумление и порой интерес: как это, что это, неужели можно просто взять и запеть?
Ее никто не прервал, только собственное горло ей изменило — сжалось, как будто кто-то его душил. Три или четыре других голоса, мужских, затянули совсем другой какой-то псалом, но она его уже не слышала, — а до конца богослужения смотрела на петуха и черепаху, черепаху и петуха. Они, впрочем, тоже выглядели так, словно осуждали ее.
После службы епископ подозвал ее к себе, а она не смела и глаз поднять. Он был помладше ее годами, Констант, да и общину возглавил совсем недавно. Она совсем плохо тогда знала его.
— У тебя прекрасный голос, — сказал он.
— Благодарю, — прохрипела она. Голос спрятался за сжавшимися связками и не хотел выходить.
— Но у нас принято, что поют те, кому назначено.
— Прости. Я не знала.
— И то, что отобрано.
— Я не знала. Прости.
Ей было странно и страшно — она хотела принести Богу тот единственный дар, который могла, который от Него и получила — свой голос. А вышло криво, вышло так, словно она хотела разрушить размеренный порядок, все испортить. И ей это почти удалось.
— А кроме того, — добавил епископ, — у нас принято следовать словам Павла: «Женщина да молчит в церкви». Твое имя ведь Паулина, так?
— Так, — она смотрела себе под ноги, но спасительные черепаха и петух были далеко, здесь пол был ровным, без мозаик.
— Да благословит тебя Господь, — он накрыл ее голову своей широкой ладонью, — а потом протянул ее для целования.
И сквозь рябь, сквозь ветер и туман — ее притягивает к другой ладони. Не протянутой для поцелуя, а сухой и древней, как камни вокруг нее, и высокой, как небо над ней. Старец сидит на прежнем месте, и уголки губ все так же прячут улыбку.
— Ну да, — говорит она запросто, как приятелю, — я тогда обиделась сильно. Не стоило, конечно, но что они… Понимаешь, я пришла в дом Отца. А дом вроде как оказался — епископа.
Старец чуть прикрывает веки. Он слышал много таких историй, наверное. Он согласен с ней или нет? И важно ли его согласие, чтобы идти дальше?
— Нет, я всё понимаю, — она торопливо, словно извиняясь, начала оправдывать своего епископа, — это большой и шумный город, и дом Константа — ну… не просто место для собраний. Это наш общий дом, по сути. Он наш патрон, нам почти что отец. Иначе не может быть, в этом мире никто не бывает сам по себе, мы — его, мы — при нем. Просто… ну, тосковала я по этой нашей сельской простоте. У нас как-то так было… по-семейному.
Старец ничего не отвечал.
— Может быть, это плохо, что я как бы жалуюсь… Знаешь, я не пошла сегодня на собрание. И совсем не потому, что когда-то обиделась. Мне просто нечему было удивляться.
Так хотелось прикоснуться к его сухой и древней руке, но это, наверное, нельзя, — а сам он к ней притронуться не желал. Брезговал? Не считал достойной?
— Бог, он всегда… — продолжила она, — ну, может, не так, чтобы совсем всегда… но Он — Он разный. С ним необычно как-то. А здесь… я знала заранее, что произойдет, какие будут сказаны слова, кто споет какой псалом и кто как на кого посмотрит.
— Ты ждешь перемен? — неожиданно спросил Старец. Его голос оказался глубоким и тихим одновременно, какой только и может быть в тени горы, — ты действительно ждешь перемен?
— Я… я не знаю, — смешалась она, — мне просто хотелось, чтобы было чему удивляться.
— Будет, — он прикрыл глаза.
И вдруг она поняла, как это страшно — перемены. Всего на мгновение ей захотелось бежать, подальше от него, от своего страха и своей скуки, бежать куда-то туда, где все перемены были по ее воле, хотя и не все, ох, не все приносили счастье…
И ткань сна — расползлась, как ветошь под пальцами во время стирки.
Она лежит в полной темноте в своей комнате, где все знакомо и привычно, куда пришла она сразу после той истории с пением. Она была не настоящей вдовой, сама про себя это поняла. Апостол Павел ведь писал, о каких вдовах следует заботиться: благочестивых, которые служат Богу и общине всем сердцем, а она — она не могла. Не была достойна, и голос ее, серебряный ее голос, как говорили в селении, был не к месту, смущал, нарушал благолепие, мешал заведенному порядку. Да, она была одинока, была теперь бездетна, всем чужая в этом городе — но она не хотела обременять собой общину, не могла оставаться в доме Мирины, где та предложила ей пожить, «пока всё не устроится».