Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность - страница 39

стр.

всей жизни нашей; покойное сознание, беспредельная уверенность, исключающая сомнение, даже неуверенность в себе – составляли основную стихию моего личного счастья. Покой, отдохновение, художественная сторона жизни – все это было как перед нашей встречей на кладбище, 9 мая 1838 г., как в начале владимирской жизни – в ней, в ней и в ней!

Мое глубокое удивление, мое огорчение сначала рассеяли эти тучи, но через месяц, через два они стали возвращаться. Я успокаивал ее, утешал; она сама улыбалась над черными призраками, и вновь солнце освещало наш уголок; но только что я забывал их, они опять подымали голову, совершенно ничем не вызванные, и, когда они проходили, я вперед боялся их возвращения.

Таково было расположение духа, в котором мы, в июле 1842 года, переехали в Москву».

В сущности, только с 1842 года, то есть с переезда в Москву, началась литературная деятельность Герцена. Годы искания и брожения прошли; принимаясь теперь за перо, Герцен уже твердо знал, что ему писать и во имя чего писать.

В Москве он опять попал в кружок, в котором сосредоточились все лучшие интеллигентные силы России того времени. Огарев, правда, большую часть времени находился за границей, но его место занял Грановский. Из Петербурга наезжал Белинский.

«Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых, – вспоминал много лет спустя Герцен, – я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и аристократического. А я много ездил, везде жил и со всеми жил: революцией меня прибило к тем краям развития, далее которых ничего нет, и я по совести должен повторить то же самое».

Сороковые годы – самые богатые и памятные в умственном развитии России. Я уже говорил раньше, что это – годы перелома. Безбрежные, как море, неопределенные, как очертания предметов в сумерки, романтические мечтания закончились. Мысль выбралась на широкую, ясную дорогу и впервые сознала, куда она идет и что ей нужно. Она возненавидела крепостное право, повернулась за любовью и вдохновением к народу и дала решительную битву матери всех пороков – национальному самодовольству. Нужно ли говорить, что среди людей, заслуги которых особенно велики, Белинский, Герцен и Грановский занимают первое место. Каждый из них внес свое в общее дело, они дополняли друг друга.

Личности Грановского нам нельзя миновать, и мы сейчас же познакомимся с ней.

Грановский был одарен удивительным тактом сердца. В нем все было так далеко от не уверенной в себе раздражительности, так чисто, так открыто, что с ним чувствовали себя необыкновенно легко. Он не стеснял дружбой, а грел ею, вдохновлял ею. Никто не помнит, чтобы Грановский когда-нибудь, хоть раз, в письме или разговоре дотронулся до тех нежных, бегущих от света и шума сторон души, которые есть у каждого человека, жившего в самом деле. Он был «добрый» в широком, лучшем смысле этого слова.

«В его любящей, покойной и снисходительной душе исчезали угловатые распри и смягчался крик себялюбивой обидчивости. Он был между нами звеном соединений многого и многих и часто примирял в симпатии к себе целые кружки, враждовавшие между собой, и друзей, готовых разойтись. Грановский и Белинский, вовсе не похожие друг на друга, принадлежали к самым светлым личностям нашего круга».

Грановский не был ни боец, как Белинский, ни диалектик, как Бакунин. Его сила была не в резкой полемике, не в смелом отрицании, а именно в положительном нравственном влиянии, в безусловном доверии, которое он вселял, в художественности его натуры, в покойной ровности его духа, в чистоте его характера и в постоянном глубоком протесте против всякого насилия. Не только слова его действовали, но и его молчание: мысль его, даже не будучи высказана, проступала так ярко в чертах его лица, что ее трудно было не прочесть. В мрачную годину гонений на университет Грановский сумел сохранить не только кафедру, но и свой независимый образ мыслей, и это потому, что в нем с рыцарской отвагой, с полной преданностью страстного убеждения стройно сочетались женская нежность, мягкость форм и какой-то особенный дух примирения.