Александр Зиновьев. Прометей отвергнутый - страница 9

стр.

Вот и место нашего постоя. Нас радушно приветствуют, угощают. Приглашают поискать на кустах ягод — классическая сельская забава. На дворе ещё светло. Ходим, осматриваемся. Переживаем впечатления дня. И — боже мой! Дом. Ведь это он! Тот самый. Тот же высокий подклет, лестница, ведущая на крыльцо. Из сеней один ход — в жилую часть, в которой — всё сходится! — и гостиная, и горница, и кухня с русской печью, а с другой стороны — повить. Просторно, но всё как-то запущено. Кособоко. У хозяина уже нет ни сил, ни средств — пенсионер — содержать дом в порядке. Да, похоже, и особого желания нет. Стойло пустует, огород давно не копан — нет смысла вести, когда всё можно купить. Для дохода держит ульи.

Вечерние пчёлы усердно гудят в палисаднике. Из окна хохочут «новые русские бабки» в телевизоре. Вспоминаю горькие слова Зиновьева, сказанные им на закате дней: «Одно из важнейших последствий наступившей эпохи (если не самое важное) является утрата смысла социального бытия людей»[6].

Нет, это не тот дом.


В Москве на Ярославском вокзале брата встретил Михаил. Шёл дождь. Было темно и неуютно. До Большой Спасской, где жил отец, идти было недалеко. По деревенским меркам, совсем близко — двадцать минут ходу. Поклажи — никакой, только рубашка да штаны запасные. И документы — свидетельство о рождении и об окончании четырёх классов. Пока шли, Михаил расспрашивал о матери, о новостях. Александр примечал дорогу. После массивного Казанского вокзала, который сразу узнал по картинке, всё прочее совсем не походило на «сказочную Москву», о которой он слышал от деда, о которой читал в случайно попавшем в руки томе сочинений Гамсуна. Из путевых очерков великого норвежца запомнилась панорама, открывшаяся тому с Боровицкого холма в Кремле: «В Москве около четырёхсот пятидесяти церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на земле может существовать подобный город: всё кругом пестреет зелёными, красными и золочёными куполами и шпицами. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет всё, о чём я когда-либо мечтал»[7]. Но здесь, на Мещанке, всё проще — никакого золота, обычные жилые дома, дворы, заборы.

Вот и дошли. Дом одиннадцать. Такой же, как и прочие. Каменный, в два этажа. До революции принадлежал двоюродному деду Александра — купцу Бахвалову. Об этом извещала надпись на каменной балке над входом. Ну, если не «родовое имение», то, во всяком случае, не совсем чужое место. Всё — легче. Михаил почему-то спускается по лестнице вниз, в подвал. Оказывается, они с отцом живут здесь. Какие-то люди выходят в коридор. Михаил говорит, что вот, приехал брат из деревни — учиться, зовут Саша, будет теперь здесь жить. Соседи! Всего, вместе с Зиновьевыми, пять семей. Общая кухня, уборная.

Их «квартира» — № 3 — скорее походит на каземат: узкая длинная щель, тёмная, сырая, с маленьким грязным окном под потолком — мелькают ноги, стучат каблуки, грохочет по тротуару транспорт. В такой клетке «царские палачи» держали «борцов за освобождение рабочего класса», только железной двери и замка не хватает. Обстановка самая скудная. Стол, два стула, шкаф, железная кровать — отец и брат теснятся вдвоём. Ещё один, продуктовый, шкафчик вделан в нишу возле окна, под ним — сундук. Теперь это его спальное место — его личных полтора квадратных метра жилой площади в Москве. В двух шагах от Садового кольца.

Отца нет — где-то за городом на заработках. Михаил согрел чай, нарезал колбасы, хлеба и тоже ушёл до вечера. Хорошо было Гамсуну, путешественнику-иностранцу: «Я сижу здесь и чувствую себя, как дома, — благодушно восторгался он, увлекая за собой друга-читателя. — Я нахожу, что это самый уютный ресторан, какой мне когда-либо приходилось посещать. И вдруг ни с того ни с сего я встаю, иду к иконе, кланяюсь и крещусь, как это делали другие. Ни слуги, ни посетители не обращают ни малейшего внимания на это, и я не чувствую никакой неловкости и возвращаюсь на своё место. Меня всего заполняет чувство радости при мысли о том, что я нахожусь в этой великой стране, о которой я так много читал, и это чувство выражается в какой-то внутренней необузданности, которую я в это мгновение не стараюсь даже сдерживать. Я начинаю напевать, вовсе не желая кому-нибудь сделать неприятности этим, а просто потому, что это доставляет удовольствие мне самому». Напевать! Впору завыть от тоски. Он бы, пожалуй, тоже перекрестился — от ужаса, только у отца вместо иконы — на стене чёрный круг радиотарелки. Господи, что он тут забыл? Зачем он оставил Пахтино, мать, товарищей? В этой каменной дыре он долго не протянет. Хотелось бежать в ту же минуту. Но он остался. Смирил свой страх, обуздал малодушие. Стал взрослым.