Алексей Толстой - страница 2
Выручали здоровая русская кровь, «брюхо» его, родной язык, который он так любил, сама стихия победной жизни, так что и противники надумают осудить за беспечность посреди горя, за сытость посреди голода, за удачливость посреди общей беды, а в конце концов махнут рукой и простят.
Алексей Варламов избирает в своей книге о нем самый верный путь — все увидеть, все понять, ни от чего не увернуться, привести все свидетельства, но не торопиться склоняться на чью-то сторону, потому что христианским опытом знает, что судить любого человека из другого времени, из далеко ушедшей жизни самонадеянно и несправедливо. Нравственный закон при всей непреложности своей дышит сотней оттенков быстротекущей истории, так что одно слово и один поступок могут по-разному быть истолкованы при деспотизме и демократии и по-разному преломиться в умах даже живущих через дорогу современников.
Варламов бережно распутывает узел за узлом, понимая страшную ответственность за судьбу своего беспокойного героя. Ведь от нашего решения часто зависит не только судьба того, о ком мы свидетельствуем, но и наша собственная судьба.
Бог знает, отчего мы так устроены, что легче и скорее принимаем на веру дурное о человеке, чем благородное и достойное. Может быть, оттого, что надеемся таким контрабандным способом провезти через духовные таможни свою нечистоту, простив себе за счет другого то, что не прощает ранящее нас сердце.
Иван Бунин своим «Третьим Толстым» почти убедил нас в поддельности толстовского графства, да и Роман Гуль подхватил. И мы весело и насмешливо повторяем этот навет, как будто, отняв его аристократизм, прибавим породы себе. Автор выслушивает все сплетни, читает воспоминания и переписку, сопоставляет слова и сроки, поднимает метрические книги и завещания, пока не доказывает с совершенной неоспоримостью подлинность графского титула Алексея Николаевича и не обнаруживает горечь и драматизм стоящей за сплетнями тайны. А заодно помогает нам догадаться также и о тайне детского одиночества «Лелечки» и «Алиханушки», как звала его любящая мать. И увидеть, как мальчик выбирается из противостояния взрослых, сделавших его человеком «вне сословия — некто, никто», чтобы потом уже ни на минуту не забывать, что (как замечательно пишет Варламов) «в России нельзя быть Толстым, не будучи графом». Сама жизнь за руку выведет, так мощно укоренен этот род в русской истории в нераздельном соединении титула и фамилии.
Кажется, нашей истории за советские годы удалось сослать «в литературу», в предание, в навсегда прошедшее все титульные фамилии, разжаловать их нынешних носителей в «граждане». И только Толстые — всё графы, касается ли это сегодняшних молодых яснополянских Толстых или уже внуков Алексея Николаевича, из которых я знавал одного — Алексея Дмитриевича. Сына младшего из толстовских детей от Натальи Васильевны Крандиевской Дмитрия — «Мими», «Митьки», который был «взращен без груди», «никогда не плакал» и был, по словам К. И. Чуковского, «типический дворянский ребенок». Очевидно, с памятью об этой типичности Алексей Николаевич нанимал для мальчика старушку, которая в середине тридцатых годов, когда страна торопилась свести последнюю церковь и последнего батюшку, читала с мальчиком Евангелие. И, видно, читала хорошо, раз сын «Мими» Алексей — хороший питерский хирург и в дедушку хороший гастроном и барин — писал в последние годы своей, к сожалению, как и у деда недолгой, жизни о христианских мотивах поэзии своего «соседа по даче» Владимира Набокова, хотя сам Набоков настойчиво аттестовал себя атеистом. Наверное, Толстым с их крепкой русской кровью было лучше знать, кто христианин, а кто нет.
И потом глава за главой Варламов будет рисовать нам Алексея Николаевича, этого Гаргантюа и Одиссея, живавшего в Самаре и Петербурге, в Москве и Одессе, Константинополе и Париже, Берлине и Ташкенте, словно непрерывно летевшего и летевшего везде будто поверх жизни, везде на виду и везде так ловко, что история так и не сумеет ухватить его ни в обеих мировых войнах, ни в революциях, ни в бегстве, ни в возвращении, ни в голоде, ни в вихре арестов, словно оскальзываясь на его ухоженной гладкости. И сам автор книги в долгой погоне, в жесткой терпеливой «следственной» работе тоже, кажется, временами готов отступиться и сдаться. Мы ведь всегда немного те, о ком пишем, иначе убедительности не добьешься. А тут герой часто втягивает в такие истории, что из соображений душевной гигиены лучше бы обойти, не досматривая их до конца. Но и в последней усталости, которую чувствует и читатель (при чтении и ему ведь для полного понимания надо быть Толстым), все-таки оставляет суд Богу — «кто знает, какая чаша перевесит».