Алексей Толстой - страница 71

стр.

— Случай помог. Я оказал большую услугу некоему приват-доценту Фриче. Может, знаете — литератору, читавшему где-то лекции, ярому социал-демократу, спас его ходатайством перед московским градоначальником от высылки из Москвы за его подпольные революционные брошюрки, и вот при большевиках этот Фриче стал кем-то вроде министра иностранных дел, и я, явившись однажды к нему, потребовал, чтобы он немедленно дал нам пропуск из Москвы, и он, растерявшись, не только поспешил дать этот пропуск, но предложил доехать до Орши в каком-то санитарном поезде, шедшем зачем-то туда. Так мы и уехали из Москвы. И какое это было все-таки ужасное путешествие! Поезд шел с вооруженной охраной, по ночам весь затемненный, проходил станции, и что только было на вокзалах этих станций…

— Все эти страхи и мы пережили. А что творится в Москве — уму непостижимо. Голод, самый настоящий голод… Накануне отъезда возвращались мы как-то на рассвете от Цейтлиных. С нами шел молчаливый бледный человек восточного типа, с черными бакенбардами. Я на него посмотрел и простодушно ему сказал: «С вами не страшно ходить по Москве, вас всякий испугается». Знаете, как это бывает, нахлынет такое, что и не хочешь сказать, а скажешь, а он хмуро оглядел меня и спросил каким-то странным голосом: «Вы думаете? — А затем спросил: — Вы понимаете толк в оружии?» И вытащил из-под бурки огромный кольт. Поговорили об оружии, уж в этом-то я знаю толк. Это оказался бывший эсер Блюмкин, председатель комиссии по расстрелам. Это был убийца Мирбаха, я уж потом узнал.

Столько было обаяния, непосредственности во всем облике Толстого, во всех его движениях, голосе, чертах лица, что Бунин и не стал бы напоминать о недавней размолвке, если бы он сам не заговорил об этом:

— Напрасно ругал вас тогда на собрании по поводу «Двенадцати». Я перечитал ее, действительно, есть там что-то натужливое, неестественное. Но, говорят, он очень плох, в каком-то безвыходном положении. Хотел бы бросить все, продать, уехать далеко — на солнце, и жить совершенно иначе, а сил выбраться из крута нет. Все-таки жалко его. Пропадет. Думаю, что зимой будем, бог даст, спять в Москве, только что мне знакомый журналист говорил, что Деникин успешно наступает. Народ поддержит его. Я много ездил последние месяцы, наслышался, что говорят мужички, такие речи, что меня мороз по коже драл. Лет десять будем воевать, сказал мне один извозчик, а своего добьемся…

Прогуливаясь с Буниным по Дерибасовской, Толстой узнал, что в Одессу съехались многие именитые писатели, артисты, общественные деятели. В октябре 1918 года на юге России появился Леонид Собинов. Широко ходили слухи о том, что он убежал из Москвы, не желая сотрудничать с большевиками. Только много лет спустя Толстой узнал, что это неправда и что Собинов в Киеве и Севастополе при большевиках охотно сотрудничал с Советской властью, выступал на митингах, пел в рабочих и красноармейских аудиториях.

Как-то у одного из одесских меценатов собралась группа молодых литераторов (Валентин Катаев, Эдуард Багрицкий, Адалис, Борис Бобович, Зинаида Шишова) для встречи с петербургскими знаменитостями. Если Буниным, Блоком поэты просто восхищались, то отношение к Алексею Толстому у них было сложное. Недавно вошел в литературу, а уже так знаменит. Но это некоторое раздражение и зависть мгновенно улетучились, как только непосредственно столкнулись с ним.

После ужина молодые поэгы стали читать свои стихи. Юрий Олеша вспоминал об этом чтении: «Я решил начать как раз с «Пиковой дамы» — стихотворения, которое было признано всеми как лучшее в цикле. В первой строфе его приводилось описание зала, где происходит карточная игра. Самой строфы не помню, но обломок — вот он.

Шеренга слуг стоит, и свечи
Коптят амуров в потолке.

…Кто находился когда-либо в обществе Алексея Толстого, тому, разумеется, среди многих вызывающих симпатию черт этого непревзойденного привлекательного человека в особенности не мог не понравиться его смех — вернее, манера реагировать на смешное: некий короткий носовой и — я сравню грубо, но так сравнивали все знавшие Толстого — похожий на хрюканье звук. Да, правда, именно так и происходило: когда при нем произносилась кем-либо смешная реплика, Толстой вынимал изо рта вечную свою трубку, смотрел секунду на автора реплики, молча и мигая, а потом издавал свое знаменитое хрюканье. И это было настолько, выражаясь театральным языком, «в образе», настолько было «своим», что когда мы слышали смех Толстого, видели его смеющимся, то как раз в эти мгновения мы, может быть, реальней, чем когда-либо, ощущали его неповторимость.