Аллегории чтения. Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста - страница 9
Вот поэтому все настоятельнее становится необходимость узнать, какое лингвистическое содержание включено во внимательное к риторическим особенностям текста чтение, похожее на то, что было здесь представлено на примере истолкования короткого отрывка из романа, и на то, что было распространено Ницше на весь текст постэллинской мысли. Наши первые примеры, рассматривающие риторические вопросы, были риторизацией грамматики, в которой фигуры созданы по синтаксическим образцам, тогда как пример Пруста лучше всего описать как грамматизацию риторики. Переход от основанной на подстановке парадигматической структуры, вроде метафоры, к основанной на случайной ассоциации синтагматической структуре, вроде метонимии, вызван механическим, повторяющимся аспектом грамматических форм, хотя можно показать, что он используется в отрывке, который на первый взгляд кажется прославением самовольной и независимой изобретательности субъекта. Предполагается, что фигуры — это изобретения, продукты деятельности подчеркнуто индивидуального таланта, тогда как никто ведь не гордится использованием программируемых образцов грамматики. И все же наше прочтение отрывка из Пруста показывает, что именно тогда, когда произносятся возвышеннейшие призывы к объединяющей силе метафоры, сами образы на деле зависят от вводящего в заблуждение использования полуавтоматических грамматических образцов. Деконструкция метафоры и всех риторических образцов — мимесиса, парономазии, или олицетворения, использующих сходство как способ скрыть различия, возвращает нас вспять к безличному совершенству грамматики и семиологии, производной от грамматических образцов. Такое чтение подвергает сомнению целые ряды понятий, на которых основываются ценностные суждения критического дискурса наших дней: метафоры первичности, генетической истории и, что самое примечательное, метафору независимой воли «я» к власти.
Итак, можно считать, что существует различие между тем, что я называю риторизацией грамматики (как в случае риторического вопроса), и грамматизацией риторики (как в прочтениях того типа, набросок которого дан в связи с обращением к отрывку из Пруста). Первая завершается неопределенностью, колеблющейся неуверенностью, неспособностью выбрать один из двух модусов прочтения, тогда как последняя, как будто приходит к истине, хотя и следуя негативным путем разъяснения заблуждения, несостоятельности претензии. Прочитав отрывок из Пруста риторически, мы уже не в силах поверить в высказанное в нем утверждение о подлинном метафизическом превосходстве метафоры над метонимией. Похоже, мы завершаем истолкование в столь продуктивном для критического дискурса состоянии уверенности в том, что все не так. Дальнейший текст романа Пруста, например, вполне подходит для расширенного применения этого образца: не только потому, что подобные же действия можно применить еще не раз на протяжении всего романа ко всем его важнейшим утверждениям или во всех тех местах, что отличаются значительными эстетическими или метафизическими притязаниями (в сцене невольного воспоминания, в сцене в мастерской Эльстира, в сцене с септетом Вентейля, в сцене слияния автора и рассказчика в конце повествования), но и потому, что с его помощью обнаруживается широкая тематическая и семиотическая сеть, которая структурирует все повествование в целом и которая невидима читателю, захваченному наивной мистификацией метафоры. Да и вся литература подходит для этого, хотя техники и образцы, конечно же, значительно изменяются при применении их к различным авторам. Но нет абсолютно никаких причин считать методы анализа, подобные тем, что были здесь использованы для истолкования Пруста, неприменимыми — при условии внесения подобающих изменений в технику — к Мильтону, или к Данте, или к Гельдерлину. Можно сказать, что такая задача встанет перед литературной критикой в ближайшем будущем.
Может показаться, будто мы называем критику деконструкцией литературы, сведением мистификаций риторики к строгим правилам грамматики. И, считая Ницше философом такого рода критической деконструкции, литературный критик становится союзником философа в его борьбе с поэтами. Критика и литература как будто бы оказываются по разные стороны эпистемологической границы, разделяющей грамматику и риторику. Нетрудно убедиться, что подобное прославление критика-философа от имени истины — это на самом деле прославление поэта как первоистока истины (если истина — это выявление систематического характера определенного рода заблуждения, тогда она полностью зависит от пред- существования этого заблуждения). Широко известно, насколько такие философы, как Башляр и Витгенштейн, зависимы от заблуждений поэтов. Мы возвращаемся к нашему вопросу без ответа: заканчивается ли грамматизация риторики уверенностью в получении отрицательных результатов или и она, как риторизация грамматики, приводит к неопределенности, в силу неведения своей истинности или ложности?