Алмазная грань - страница 55
Высокая мордовка, жена Якова, поставила на стол плошку с горячей картошкой, нарезала хлеб и, присев на лавку, начала есть.
— Нарядная у тебя баба, Яков, — заметил Костров, разглядывая крупные желтые бусы, надетые на шее у Марьи, ее расшитую холщовую рубаху и темно-синий сарафан. — Как на престольный праздник вырядилась.
— А ты языком-то помене мели, — резко оборвала молчавшая до сих пор женщина. — Ешь, коли хочешь, да за делом отправляйся. Расхвастался: легкий он. На заводе легкость-то быстро собьют... Ешьте, ребятушки, их не переслушаешь.
Тимоша и Ванюшка, взяв по горячей картофелине, обжигавшей пальцы, стали с жадностью есть.
— Ешьте, ешьте, — ласково приговаривала Марья. — Сольцы мало, не сорите. Поедите — силы прибавится. Работниками будете хорошими, когда сила есть. За работу держаться надо. На одном месте лучше, милые. Камушек и тот обрастет лежучи.
— Под лежачий камень вода не бежит, тетка, — перебил Василий.
— Ты помолчи! Не от добра, поди, нележачим стал. Мотает тебя по свету, обтачивает, как голыш водой. Много хвастаешься, а я вижу, чего твое хвастовство стоит.
— Будет тебе, Маша, — взмолился Яков и с легким смущением пояснил Василию: — Она у меня такая: то слова не промолвит, а то вдруг как ножом полоснет. Садись, ешь.
Костров перекрестился и сел рядом с Ванюшкой. Взяв горячую картофелину, плотник смущенно посмотрел на жену Якова. Но она, словно не замечая его взгляда, стояла у шестка, сурово поджав губы.
— Ешь, — подвигая к Василию плошку с картошкой, сказал Яков. — Не смотри. Она не злая, только гордая. Мордовка, а гордая. Бед с ней немало мы повидали, но она вот не обмякла. У меня иной раз руки опускаются, а Марья еще жестче делается. Пропал бы я без нее.
Утром, когда на заводе ревел недавно поставленный гудок, Картузов был уже на ногах.
Расчесывая мокрые после умывания седые вьющиеся волосы, управляющий сердито смотрел на хлопотавшую у печи невысокую розовощекую старуху, повязанную теплым платком.
— Побыстрее, Варвара, побыстрее! — торопил Максим Михайлович. — Ползаешь, словно дохлая.
Старуха была глуховата, но к окрикам брата она привыкла и слышала их хорошо.
— Ишь, торопыга, — сердито огрызалась Варвара. — Не великая беда, коли часом меньше народу глаза мозолить будешь. Все одно проку-то мало: ни швец, ни жнец, а вроде Полкана...
— Цыц, старая дура! Дал вот господь сестричку! Ехидна! Собирай, говорю, быстрее на стол, глухая ведьма!
Варвара ставила на стол горячие блины и горшок со сметаной. Потом присаживалась в углу на лавке и молча смотрела на торопливо завтракавшего брата.
— Чего уставилась, сова? — спрашивал Максим Михайлович. — Ешь, чем в рот-то глядеть.
— Успею. Мне спешить некуда. Та сам-то кушай, а то силушки недостанет мыкаться дотемна по заводу. Бегай да тявкай на каждого. Эх, Максим, Максим, гляжу я на тебя, и жалко иной раз. Жизнь-то к исходу близится, а хорошего в ней — ни синь пороха. Ни жены, ни детушек, живешь с глухой старухой дурой. Люди тебя не любят. Да и любить-то не за что: весь век, ровно хозяйский Полкан, на каждого бросаешься, все куснуть побольнее норовишь.
— Замолчи, дура!
Отшвырнув тарелку с недоеденным блином, Картузов встал из-за стола.
— На всякий роток не накинешь платок, — не унималась старуха. — Я замолчу — другие скажут. Вон Ванька Картузов, племянничек твой, каждому говорит: «Мы с аспидом Максимкой только по прозванию родственники. Не родня он нам, кровопивец». Родные чураются, а уж про чужих и говорить нечего: никто не любит тебя. Все суетишься, а время-то уходит. О душе подумать бы надо.
— У меня завод на руках. Пятьсот душ. О них думать надо, а о себе времени не остается. Да, поди, сестрица с подруженьками монастырскими грехи мои отмолит? Даром, что ли, я ее, змеищу подколодную, около себя держу да сотенные вклады в монастырь жертвую? Мы, грешники, работой заняты, а вы, молитвенники наши, заступитесь за нас перед богом.
— Язык бы у тебя отсох! Подожди, накажет господь. Выгонят хозяева Полканку беззубого, а не то фабричные пришибут из-за угла седого идола.
— Раскаркалась, ведьма. Не выгонят! Я сорок лет верой и правдой служу! Всякий хозяин мной дорожить будет. А бунтовать нашему фабричному резона нет: у него здесь в поселке домик, глядишь, и животинка. От добра добра не ищут. Взбунтуешься — с работы слетишь да в острог еще попадешь. Подумает наш фабричный и не захочет, пожалуй, бунтовать. Облает где-нибудь за углом, если что обидным покажется, а мне-то что: брань на вороту не виснет. А прижать захочу — прижму.