Антарктика - страница 19

стр.


9. Написал я в первом рейсе стихи, посвященные трудной судьбе остающихся на берегу жен. Написал да и, сам себе редактор, тиснул их в литстраничке «Советского китобоя».

…И, оглушенные норд-остами.
Мы слышим стоны по ночам
И понимаем, как непросто вам,
А может быть, трудней, чем нам.
Все ждать и ждать и все тревожиться,
А в жилах — кровь, а не вода.
Разлуки множатся и множатся,
Потом слагаются в года.
А годы никого не красили,
У них в сообщниках — инфаркт.
И те, что многих одурачили,
Предельно жмут на этот факт
И отнимают у испуганных
У Пенелоп, что послабей,
И честь,
И счастье быть супругами
Почти божественных мужей.

Вышла газета. А мне очень интересно, что китобои скажут о моей лирике. Причем жду я, конечно, похвал… И тут вызывает замполит. Вхожу к нему в каюту. Сидят рядком на диванчике три богатыря, три матроса-раздельщика, сидят в забрызганных китовой кровью комбинезонах и смотрят на меня без особой приветливости. Прямо скажу, недобро смотрят. У замполита на столе газета. Вижу, кем-то подчеркнута в стихотворении строка: «У Пенелоп, что послабей…»

«Ясно, — думаю, — надо было сделать сноску насчет Пенелопы. С Гомером, наверное, и замполит не на короткой ноге».

— Вот тут неясность с вашими стихами, — говорит замполит.

Я сразу киваю и открываю рот, чтобы популярно выпалить историю семейных отношений Одиссея. И вдруг…

— Обидели вы жен моряков, — заключает замполит.

— Но позвольте…

— Не позволим! — рявкнул один из раздельщиков. — Ты к нам пришел и небось кончится рейс — опять на бережок. А нам каждый год уходить. А им, женам, каждый год оставаться. Ты матросу душу не береди. Понял?

Тогда я ничего не понял. Моряки вышли из каюты, и я взмолился:

— Ну вы-то, Иван Павлович, вы-то, надеюсь, видите, что ничего обидного для женщины, верной жены, в стихах нет?

Замполит кивнул.

— Очень это сложно все! К исходу рейса вы сами поймете, как сложно. Семь с лишним месяцев… Из года в год. Тут даже неточность может обидеть. Вы знаете, за что мы списали Реутова?

Я покачал головой. Мне и не хотелось знать никакого Реутова. И начала истории я почти не слушал, так оглушен был обидой. Но вдруг замполит произнес: «… и тогда он начинал ее бить».

— Бить? Как?

Иван Павлович вздохнул. Помолчал, словно превозмогая боль.

— Страшно!.. Смертным боем, что называется.

— За что?

— Если б он знал, за что!.. Бил, пока она сама себя не оговаривала, не придумывала какую-нибудь бульварную историйку и не признавалась в измене, которой не было.

«Хорошо тебе было с ним?» — строго спрашивал Реутов.

«Ой, плохо, Ванечка! С тобой — ни в какое сравнение!» — заученно отвечала она.

«То-то!» — удовлетворенно вздыхал Реутов, отвешивал уже не так свирепо пару оплеух, выпивал последний стакан водки да и прощал жену великодушно.

— Какая дикость! — Я и не заметил, как скомкал газету в руках.

— Да… И после каждого рейса. Она никому не жаловалась никогда. Дознались случайно. Новые соседи пришли, рассказали. Иван сознался. Объяснить ничего не мог. Оставили его на берегу. Сначала в годовом резерве. Вернулись — в ноги упал: «Все осознал, убедился. Был дураком. Простите!» И она, святая дура, за него просит… Простили. Взяли в прошлый рейс. Вернулись — все повторилось, как по нотам. Плакал у меня в кабинете. «Ничего, — говорит, — не могу поделать с собой. Больно сильно люблю!» Идиот! — Иван Павлович тяжело поднялся, подошел к иллюминатору, несколько раз жадно вдохнул воздух. — Пришлось списать окончательно. А хороший был китобой!.. Сложно все это!

Да, сложно. Я это понял в последнем рейсе. Юрий Середа понимал давно. И у нас родилось с ним еще одно «почему», над которым вдоволь посмеялся Кронов. Впрочем, тогда он был холостяком…

ГЛАВА IV

1. Вода… Вода… Вода… Никогда до антарктического рейса не мог я подумать, как она может стать ненавистна! Всегда, почти всегда одинаковая, серая, чуть дымящаяся под низкими, тяжелыми и тоже серыми облаками. Редкие айсберги своей одинаковой белизной не оживляют пейзажа, а только подчеркивают его монотонную постылость.

Воды так много и так бездонны ее пространства, что с трудом верится в земную неколебимую твердь. Кажется: вся планета — не земной, а водяной шар, колышущийся, зыбучий. А берег с застывшими в безветрии деревьями, с золотыми коврами степей — все это просто сказка, рассказанная давным-давно.