Антология смерти - страница 21
Дошла до постели, не разуваясь. Откинула очернённый плед, скинула с себя всё ему на голову, плюхнулась. Укуталась в спасительное тяжёлое шёлковое. Ворочалась, тыкаясь в одеяло ушами, поочередно затыкая их от громоздкого соседского шума. За стеной ещё не знали, что Мамочкин не вернётся. За стеной думали, обойдётся, скорая, мол, вытащит. Громыхали телефонными звонками, балагурили, друг друга подбадривая и побранивая. А я, со своим Джеком Лондоном и предчувствием в голове, всё уже понимала и никакого участия в общей суматохе не принимала. Соседям говорить ничего не стала. Не поверят. А поверят, так бояться начнут. На костре, конечно, не сожгут, а пакостей наделать могут. Не со зла, а от страха своего глупого. Если честно, так я про Мамочкина не слишком сокрушалась. Мне себя жальче было: «И как же это я с будущим покойником так… Как не с человеком прямо, а с животным взбесившимся. Вон, подрались даже, плечо до сих пор стонет. И как же я с такими воспоминаниями о себе теперь жить буду?». Впрочем, все мы тут будущие покойники. Что ж теперь, каждому позволять на голову мне садиться? Все мы смертники. Рождаемся, уже на смерть осуждёнными. Живём, трепыхаемся, а в душе всё ждём напряжённо: когда же из небытия послышится гулкий стук шагов, когда же дверца камеры распахнётся и некто давно знакомый вкрадчивым шёпотом оповестит: «Заключённый такой-то, прошу на выход! Гильотина подана!» Это ожидание смерти Гумилёв очень чётко обрисовывал. Он всю жизнь в нём прожил. На секунду лишь отвлёкся, сказал что-то расслабленное, мол «мне ещё вершить и вершить… я такие сейчас силы в себе чувствую!». Вечером сказал, а наутро уже был арестован, как враг народа. Осуждён, расстрелян, реабилитирован.
В общем, в больницу вместе с Волковой я не поехала, к врачам, в отличие от всех сознательных, дозвониться не пыталась. А пыталась я попросту отключиться.
Верный способ избавиться от тяжёлого осадка: переспишь с ним, он сам уйдёт. Не из презрения, а от полной и окончательной удовлетворённости. Раньше этот способ всегда действовал – закутаешься в одеяло, из сна потом выглянешь одним глазком, смотришь – ушло всё гадкое, прошла паника. Утряслось, нормализировалось, притупилось. Как с алкоголем. Если после яростной пьянки раньше нужного проснёшься – ой, кошмар! и голова раскалывается, и воспоминания какие-то пилят, и во рту – словно чужие козы общественный сортир устроили. Срочно нужно снова засыпать. И лишь когда после очередного просыпания мир покажется затихшим и обнадёживающим, тогда можно вставать. Значит, опасность миновала. Значит, осадок уже ушёл.
Чего-то мне в последнее время этот способ всё чаще отказывает. Провалилась в небытие. Открываю глаза порывисто, – как было на душе гадко, так и осталось. «Ох, не по себе мне… Ох /чую гибель/!» То ли груз стал неподъёмнее, то ли сон прозрачнее.
Где-то в районе комнаты Артёмыча врубили пылесос. Ой, не трогайте меня! В редакцию ведь только вечером выбираться. Дайте, блин, отмокнуть в нереальности.
Телефон. Ой, не трогайте меня! Дайте от Джека вашего Лондона и тараканов сном отмыться. Но сотовый пищит. Зловредно и настойчиво. Хватаю нервно трубку.
– Алло! Марина Бесфамильная? – голос неприятный, но мужской, – Ты, малыш?
Что-то в интонациях собеседника кажется знакомым. «Это ж Золотая Рыбка!» – врубаюсь, наконец.
– Я, – отвечаю, закуривая. Хоть какая-то польза от этого пожара. В комнатах теперь, что кури, что не кури – всё равно дышать нечем.
– Это Геннадий, – пыхтит трубка, – Ну тот, что из-за сумочки приставал… Слушай, я тут с одним человеком кое-что перетёр. В общем, это… Надо встретиться.
– По какому поводу? – спрашиваю сухо, так, будто «по какому праву?».
– По-твоемУ, по поэтическому, – раздражается моей инертностью собеседник.
– В смысле? – на этот раз откровенно теряюсь, – Я сейчас не могу. У меня пожар.
– У всех пожар, – он явно тяготится тем, что нужно сказать, – Короче, звезду из тебя делать будем. Если подойдёшь. Ясно?
Нет. Не ясно. Но по телефону, наверное, и не прояснится. Какую звезду? Что за очередной виток абсурда? Ладно, в глаза посмотрю, разберусь воочию…