Апельсиновые святые. Записки православного оптимиста - страница 43
А вот из наших современников – Энн Флеминг, английская домохозяйка. Растила детей да на досуге читала Байрона, помешивая кашу на маленьком огне, да так увлеклась, что как-то неожиданно сама написала его биографию, ставшую сенсацией, а потом принялась писать детективные романы. Похвально. И когда начала писать? После шестидесяти! У нас народ начинает грустить раньше и с трудом осиливает кризис среднего возраста. Друзья мои, приободритесь, есть герои и для вас. Замечательный Мишель Турнье свой первый роман написал в сорок три года. Марк Леви, блестящий романист, был неприметным дизайнером и вдруг написал чудесную книгу, а потом уж никак не мог остановиться и пишет до сих пор. В тридцать семь он взялся за перо. В этом же возрасте угрюмый и молчаливый немецкий профессор, некто Гегель, человек с тремя именами, сочинил дремучую, но необычайно знаменитую книгу «Феноменология духа». Британский актер Дэвид Суше, так гениально сыгравший Эркюля Пуаро, в сорок лет увлекся кларнетом и теперь известен еще и как отличный кларнетист, а если мы вспомним, что Сократ начал учиться музыке в семьдесят, то, что же еще должно разбудить наше естественное дерзание в мечте вопреки всем «приличиям»?
Кто-то снисходительно покачает головой и скажет из глубины прожитого: вы с кем нас равняете – Сократ, Кант, даже Суше, что они знают о нашей серой жизни, плохом питании, хамстве, нищете, лакействе? Хорошо мечтать человеку талантливому и обеспеченному, но как бы им мечталось на развалинах собственной жизни? Да и кому интересны наши мечты? Евангельский Лазарь в собеседниках держал лишь болезни да уличных псов, но был Кто-то, Кому по-настоящему был интересен этот никому не нужный, совершенно лишний человек, Кто-то, для кого важны все наши даже самые смешные мечты и желания. Лазарь мечтал о крошках, Бог дал ему весь рай. Сложно возражать горю, нельзя спорить со страданием, но не из них только жизнь состоит, не ради скорбей мы на свет рождаемся. Мы – дети Божии – родные и законные. Не бастарды, не подкидыши, а настоящие принцы и принцессы, маленькие короли и королевы, которым обещаны не крошки, не тревожное и уязвимое счастье, но огромное и вечное Царство, с обретением которого всё приложится нам (Мф. 6:33).
Сын вдовы
Речь священника должна быть возвышенной. Он говорит о высоком, касается вечных истин, глубоких смыслов, величественных трагедий. Но когда мы, священники, говорим о смерти, а об этом приходится говорить часто, то слов порой не хватает, потому что каждая смерть зорко хранит свое целомудрие, и каждая трагедия имеет свое лицо и неповторимый облик. Нет смерти вообще. Каждая смерть – лична, каждое горе – конкретно. Все слова утешения бессильны и бесцветны там, где уместно одно лишь молчание. Что такое смерть? Кто может осмелиться говорить о ней? У кого есть такое право? Оттуда никто не возвращался. А те, кто вернулся, – что могут сказать они, не испившие этой чаши до дна? Однако есть люди, пережившие смерть и живущие с этой смертью, знающие слишком хорошо, что это такое. У моего друга умер сын – красивый талантливый мальчик. Умер у него на глазах. Неожиданно. Внезапно. Нелепо. Я не знаю, что испытывает человек, у которого появляется дитя. Мне это недоступно. Но когда я думаю об этом, у меня кружится голова от восхищения и благоговения перед этим чудом Божиим. Однажды пережить таинство нового, которого могло и не быть, – никогда не быть! – но есть – ясноглазый малыш с теплым дыханием, ребенок, подобного которому никогда не было и не будет, и ты к этому причастен, он – мой, ветвь нового рода, неведомой семьи, плодоносная отрасль моего дерева. Когда просто думаешь об этом, холод восторга и священного трепета накрывает с головой, ведь ты теперь – у основания нового дерева, нового рода, отец, патриарх. Какое это чудо и честь – быть отцом! Как это свято и величественно – быть матерью! Но жадная, завистливая, ненасытная смерть дышит холодом где-то рядом. У нее нет благоговения, ей претит священный трепет живого, она хватает свое, не извиняясь.
Тяжело хоронить родителей. Бесконечно трудно пережить супруга. Невыносима утрата любимого друга. Но ребенок. Это что-то совсем другое. Этого даже понять нельзя, невозможно себе представить, вообразить, помыслить, если сам такого не пережил. Потому что испытать смерть ребенка то же, что умереть самому. Но это еще не всё. Ты не просто умрешь, это было бы слишком легко, – ты будешь жить с этой смертью, с этой болью, глубокой, пронизывающей, ноющей. Она заберется в самую глубину. Смоет все краски. Отравит смех. Боль – единственная роскошь, оставленная мертвецу. Боль, которую ни с кем не разделишь. Мне так совестно подымать глаза на моего друга. У меня нет слов утешения. Даже смотреть на эту постоянную боль невыносимо, – целомудренно и неумело скрываемую муку, которая с ним навсегда. Как он живет? Живет ли он? Не знаю. Иногда мне кажется, что его просто нет. Его заменила тень. И это не душевные страдания, не лихорадка эмоций. Боль эта – чистая физическая боль. Так болит тело на своей самой последней незримой глубине. Когда умирает друг, с ним гибнет часть души. Но твой ребенок – воистину часть тебя, продолжение твоего тела. И смерть убила его. А умерли вы вместе.