Апостат - страница 8

стр.

ом, ало цветшим у его же редединого, с профессорского холста, плеча.

Внезапно стюарт (казалось, раздевши с мародёрской ловкостью экранного паяца и влезший в его мундир) выкатил, показывая свежевыграненные зубы с bonhommie садового карлы, тележку, где, словно кирпичи поверх Бульбы, громоздилась пресса: «л’омо! л’омо! л’омо!», — покряхтывал он, по-обезьяньи поскрёбывая себя под полинялой салатовой мышкой, поминутно останавливаясь и суя, то интеллектуалам — «Пилата», то «Ротшильд-Ньюс» ошарашенным школьницам, то вчерашние «Эха» в пановы лапы дельцов экономического класса, то всеми отталкиваемый, неизвестно какой волшбой вколдованный в этот галльский столп «Bund» из Берна, — и Божьим трепетом прорывался лишь оракул страсбургских «Известий»: «l’été indien fera millésime!». Под американской униформой скрывался, несомненно, француз, руководствующийся уже не лафатерскими догадками, как более древние челядинцы, но — социальными рефлексами коричневеющей за иллюминатором республики.

«Présent»? «Rivarol»? «Action Française»? — звонко поинтересовался Алексей Петрович, поёжившись от щекочащих в почках хладных перстов скандала. Расчёт оказался верен: катафалк чуть не потерпел крушение, стюарт, ухвативши газетные трупы, сморщился с сартровых до бовуаровых габаритов и огрызнулся со сталинско-коммерческой самоотверженностью сикофанта-середняка: «Такого не держим!» — почему-то ещё и икнув да испуганно оглядевшись, точно Алексей Петрович предложил ему по сходной цене девочку, например вон ту янки, проворно подвергнувшую солнечный банан казни через écorchement да отправившей за эластическую щёку его палевое, чуть подгнившее, но ещё на многое годное тело (отчего мохнатый прыщ у ноздри из лучисто-молочной звёздочки стал абсентовым эллипсом), и аккуратно сложила, вздёрнув пушистую бровь, на журналы нижней полки бугорчатый ком усатой шкурки. «Как вы смеете!», — шипнул глуше, сдавленнее, ненавистнее стюарт.

Эфемерида политкорректности! Округлый взмах топора. Голова его покатилась: даже в осколках утренней действительности проскальзывал, ежели их сопоставить, образ тёмного — хоть глаз выколи, женина булавка! — параллелепипеда Валькирьевой ночи святой Вальпургии. Мгновение, повремени! Но вот уже гимнастёрка с пудрой перхоти на подбитых ватой плечах удалялась с наскоро нацепленным на шею сферическим членом, оставивши окрест Алексея Петровича привычный человечий войд франкоязычной части пассажиров, от коего тот запросто отгородился илионским альказаром. Лишь китаец, видимо, посвящённый в тонкости галльских пустолыг, загадочно улыбался своим праксителевским профилем, опустивши его, точно Афродита, к ступне — к уменьшенному плосколикому столичному пригороду с насаженным по самую морщину переносицы капором фабрики, отводившей свой чёрный дух строго на восток, к Солнцу, кое-как освещавшему весь муравейник рыжих рабочих, ростом не выше лис. Сам Париж ещё можно было рассмотреть за гётитовым сейчас крылом: серая склизкость монпарнасовой башни средь глянцевитых крыш с претензией на равносторонность — будто кайботтов зонтик над брусчаткой.

Прямо над лайнером тучи тревожно раздались в стороны, будто уготовляя западню, в кою он и устремился вослед голубому с сероватой шерсткой облачку: узкая талия, ножка уж вовсе белоснежная, ловко убираемая (когда грозовая волна, настёгиваемая Вендавалем, покушалась на её изящество), чтобы превратиться в налитую Солнцем виману с телами ламий-царевичей да грузинкой при возжах.

Сон ещё не приходил, хоть Алексей Петрович и пробовал погрузиться в преступный перечень капающего в Босфор янтаря, доставляемого потом из греков в варяги гипертоническими гиперборейцами, некогда отклонившимися к северо-западу от следов коровьего галопа, маскирующих финикийские набеги на сакли волооких черкешенок. Накрапывание полудрагоценного плача ускорялось, переплавляясь постепенно в отчётливый шелест ливня, сначала лишь отдалённо соответствующего (как ядрёная рубенсова округлость — ренуаровой, близорукой) полётам клавишных перстов налитого багровым, от макушки до косоворотки, бородача. А выше бороды, под бородой, везде, где едва проглядывались дрожащие залежи жира, — кинжальная рана наизнанку! — вместо отрешённого импровизиторского взора, обыкновенно направляемого поверх людских голов, вместо расслабленных желваков скул (невинных, будто и впрямь никогда не участвовали они в раздирании человечьего мяса!), присутствовала неподражаемая гримаса вселенской лени, всеотупляющей, всеопошляющей, всетерпимой, кою не проймёшь и захлёбывающимся стоном русского поэта с палестинским придыханием: «Ы-ы-ы-ы-ы!», — этим зыком, чреватым чернильным росчерком через лист, воздевший к небесам все свои четыре остроконечные копытца.