Арбатская излучина - страница 18

стр.

И вдруг с ужасом заметил: они не возвращаются — это были другие! Там, на дне оврага, значит, укрывалось пополнение…

У него были еще обоймы, он не расстрелял и половины патронов. Но он не знал, сколько немцев могло быть там, в овраге. Неотвязная мысль об этом не мешала ему действовать, но утомляла, как дурное предчувствие.

И когда он увидел, что по склону, даже не пригибаясь, ползет, словно гусеница, серо-зеленая цепочка, он не то что принял решение, а просто инстинктивно стал готовиться к отходу.

Сейчас пойдут в дело гранаты, они были под рукой, сумку он набил обоймами и за голенища сунул. На миг задумался: момент отхода надо было выбрать очень точно, тут решала внезапность. Он подумал, что раз путь через овраг закрыт, ему придется пробежать сколько-то метров, отделявших его от леса, по улице, и восстановил в памяти все возможные укрытия по пути: печка, еще одна печка, развалины избы, а там еще сруб старого колодца. Из-за этих укрытий можно будет бросать гранаты, если немцы подойдут близко. Вернее всего, они будут стрелять с дальней позиции. Но на нем белый полушубок. Даже шапка у него заячья, серо-белая. Это удачно: у него не было времени напяливать маскхалат.

Он не мог унести с собой всего, весь этот «арсенал». И решил, уходя, бросить в избу гранату…

В памяти очень точно задержался именно момент отхода: как он оставил избу — не через дверь, дверь была под прицелом, а табуреткой вышиб окно и, выскочив, обернулся только для броска гранаты.

Он не имел времени на то, чтобы определить, удачно ли он выпрыгнул, он еще подумал такими словами: «Не попасть бы в самую кашу!» Но, кажется, не попал. Стреляли, конечно, массированно. Но он добежал до печки. Эта позорно обнаженная на снегу печка была теперь доброй, желанной. Не просто укрытие, нет, он ее принял как дом родной. И приладился — очередь за очередью, пока те не замолчали. «Интересно, командует еще тот, в каске поверх шлема?» — подумал он, хотя теперь вовсе не о том надо было думать, а о следующем укрытии.

Он скачками приблизился — это был как раз сруб колодца — и положил автомат на верхний венец. И едва успел пригнуться, пуля просвистела над головой. Если сейчас его ранят в плечо, например, то это ничего: он еще доберется до леса. Лес укроет. Это, конечно, горно-егеря, но все же немцы: леса боятся. Финны, те не боятся. Но это не финны. Почти наверное он уйдет. Только последний отрезок надо ползти. Тогда его, может быть, ранят в ногу. Но это тоже еще не конец: он доползет. Он так странно думал тогда, как будто не было другой перспективы: он ведь был единственной мишенью для бог знает скольких стрелков. Но ему показалось, что стрельба стала менее интенсивной. И он ужасно обрадовался, как будто даже несколько человек, которые там безусловно остались, не могли его подстрелить. Нет, обрадовался просто потому, что один выбил так много фрицев. И еще больше тому, что Сокол теперь уже наверняка в безопасности.

Когда он пополз дальше, его просто накрыло огнем. Он не верил, что ни одна пуля не достала его. Не заговоренный же он! И вдруг почувствовал, что силы вытекают из него. Он еще не знал, что они вытекают вместе с кровью. И полз. Полз, уже чувствуя, что как-то все переменилось. Решительно переменилось. «Подбили, гады», — сказал он себе не со страхом, не с жалостью к себе, а с горькой обидой: так все хорошо складывалось и столько он их положил. А вот на последних минутах… Но и так думая, он продолжал ползти. И уже в лесу, уползая все дальше, вглубь, проваливаясь в снег, разгребая его, словно плавая, силясь подняться на гребень белой волны с синеватыми подсветами наступающих сумерек, чувствовал обиду сильнее, чем боль.

Кажется, он потерял сознание и очнулся от тишины. Тишина стояла такая необычная в этом краю, где все время в отдалении бухало, ревело, татакало. «Как на том свете», — подумал он. «Куда же меня ранило?» — он так и не мог определить: боль пронизывала все тело толчками. Дышать было трудно, почти невозможно: каждый глоток воздуха давался с бою, как он подумал. Ценой болевого толчка. Неужели пробили легкое?