Арбатская излучина - страница 30
Впрочем, вовсе не предвидели они конца в те дни, в цвету белой акации, во хмелю молодости и любви, который был крепче выпитого в огромном количестве шампанского, на него союзники были щедры — ах, если бы щедрость их распространялась на боеприпасы и вооружение! Впрочем, было и это. В то время еще мир глядел на них, как на рыцарей света, Георгиев-победоносцев, несущих освобождение от большевистской нечисти.
А может, им так казалось. Может, в международных банках со скрипом выписывавших чеки, и в генеральных штабах, со скрежетом зубовным определявших военную помощь белой армии, уже нагнеталось разочарование. И где-то в недрах секретных совещаний уже делалась ставка на другую, тайную войну. И вовсе не в боевых порядках под развернутыми знаменами, не в громе орудий, не в блеске сабель, не в криках «Ура!» виделось там желанное чудо реставрации…
Совсем по-другому: приграничными топями, заболоченными лесками, песчаными барханами ползли новые герои отработанными в специальных школах маскировочными движениями — несли победу… В конечном счете, разумеется, имелась в виду победа. А в каждом конкретном случае — подготовка ее. А по существу? По существу — то, что называлось в то время вошедшим в обиход, чтобы остаться в нем надолго, словом: диверсия.
Для этого надо было отодвинуть в сторонку — на неопределенное время — такие эпитеты, как «светозарное», «богоносное» и даже «Добровольческое» воинство. И хотя называлась «Российским общевоинским союзом» одна из решительных организаций нового толка, но это была вывеска. А за ней стояло: комплектование хорошо вооруженных и обученных групп, на подразумеваемом знамени которых стояли слова не утверждения, а разрушения. И задача тогда была поставлена простая: разрушать и убивать. Не где-нибудь, а на родной земле. Ползти через невидимую черту границы с бомбами, с ядами, с бактериями в пробирках, с ампулами в уголках воротника, черт те с чем!
Он думал тогда: это правильно, другого пути нет. Он не знал, во всяком случае, другого. Умом соглашался с Вадимом: да, другого пути нет. Но для себя решал иначе: не мог, не мог он с бомбами, ядами, черт те с чем — на родную землю, пусть даже на ней большевики. На русскую землю — не мог!
…Но это уже потом. А тогда, в Новочеркасске, еще обо всем таком и мысли не было. И они все ходили в роли спасителей России, ее солнце отражалось в золоте их погон, ее ветер играл темляками шашек, ее светлые дожди омывали сад, чудно разросшийся вокруг невзрачного дома за водокачкой.
Марго-Маруся! Было в тебе что-то, что однажды ночью заставило Вадима сказать эти слова: «Женя! Ты меня знаешь: я — ветреный, я — «стихийный», как ты говоришь! Но эта девушка не только моя стихия, но и мой разум. Она мне от бога дана! От бога», — слегка заикаясь, выговорил Вадим.
Вот так. От бога. Так что же, разум или стихия, что это было, когда они уже драпали, когда ни остановиться, ни оглянуться… А только отчаяние и злоба. «Не до нее — как ты не поймешь!» — закричал Вадим. «Дима, но проститься…» — «Проститься? Не могу я. Таким ей показаться не могу. Выше сил моих!» Он хотел быть в ее глазах только на коне, только победителем. Но победителями не стали.
Позже, в Париже, когда они оба, пьяные, сидели в том скверном кабаке, где всегда с ними происходило что-то скверное, Вадим сказал тихо, проникновенно, словно и не пьяный вовсе: «Я подлец. Ты еще не знаешь, какой я подлец. Я оставил ее беременной». И хотя уже было за спиной обоих немало подлости, Евгения передернуло. Передернуло, потому что Марго-Маруся была такой, какой она была. И в любой беде можно было себе ее представить. Но не в позоре, не униженной… Да ведь трудно было придумать выход для нее. Трудно? Нет, страшно.
Страшно стало тогда Евгению, и, сразу протрезвев, посмотрел он дико кругом, словно не понимая, как они здесь очутились. И сквозь шум, звон посуды, граммофонный хрип, отрывки песни донеслось, словно лейтмотив молодости и счастья: «Белой акации гроздья душистые!»
Да, что же такое крылось в тех днях, неужели только молодость? Жизнь казалась долгой… Но ведь и тогда, в том скверном кабаке, они еще были молоды. Так, может быть, уже не было им молодости без родины, может быть, не отпущено ее было им, изгоям?