Арбатская излучина - страница 37
Островой рассказывал со свойственной ему манерой: как бы вскользь, словно о ком-то постороннем. И почему? Просто из потребности ближе познакомиться? Или хотел, быть может, в свою очередь выяснить что-то?
Что мог сказать Лавровский о себе? О своей жизни… Слишком длинная и запутанная история для застольного разговора.
У него была — есть? — дочь. Катя. Она осталась в его памяти и девочкой — это еще «до всего», до катаклизмов, до «исхода». Темные косы, материнские светлые глаза. И все? Пожалуй, еще улыбка: недетская, неуверенная… А потом девушкой — это когда она вернулась из Парижа: высокая, тонкая, как бы ломкая фигура, и голос высокий и ломкий, капризно вздернутые бровки, неожиданный невеселый смешок… И вдруг — невеста… Чья? Зачем? И после этого уже полное как бы затмение… Где потом скиталась, а может, и сейчас скитается по свету со своим избранником? Ни следу, ни зги не увидишь в метели, закружившей ту невеселую невесту, невеселую жену…
Нет, ничего не мог он рассказать о себе.
Но слушал охотно.
Евгения Алексеевича интересовала чужая судьба только с одной стороны: чем люди живы здесь.
Значит, Павел Павлович остался со своим отцом, ныне покойным, в Москве. А кем был его отец? С удивлением он услышал, что тот служил в царской армии. Дослужился до полковника инженерных войск. Признал Советскую власть с первого же дня. Пошел служить в Красной Армии. Это называлось «военспец». Воевал в гражданскую войну…
— На стороне красных?
— Конечно.
— Ваш отец скончался?
— Да, задолго до второй мировой войны. Уже будучи смертельно больным, он сказал мне: «А ведь жизнь могла по-другому сложиться, и я благословляю судьбу за то, что этого не случилось».
Павлу Павловичу и на ум не приходило, какой отзвук находят его слова в собеседнике. Лавровский все принимал, все впитывал в себя — не равнодушно, с глубоким интересом. И складывал. Для кого? Для себя? Чтобы умереть с накопленным? А может быть, жить?
В нем опять прозвучали те слова: «Куда ты едешь? У нас ничего там не осталось…» Удивительно, что в памяти сохранилась не только интонация, но и выражение лица Вадима, сразу померкшего, резче обозначившиеся морщины у рта и та беглая, когда-то ослепительная, а теперь жалкая усмешка, с которой он дотронулся до его рукава и произнес эти свои слова…
Их последняя встреча была ненужной, тяжелой и чем-то оскорбительной для обоих. Хотя не было сказано ничего резкого, никаких таких слов. Как будто оба они забыли, как будто можно было забыть то свидание их в отеле над озером! Но они слишком хорошо знали друг друга, так что даже легкий нажим на каком-то слове, придыхание, характерное Вадимово подергивание бровью — все договаривало не выраженное словами.
Их разговор велся в двух пластах: явном и подспудном. И то, что произносилось, отзывалось в потаенной глубине не эхом, а ропотом. И не было такой точки, которую они поставили бы с обоюдного согласия. Их встреча была словно на ринге, с той разницей, что обмен рукопожатиями состоялся на виду, а борьба — втайне.
И весь тот день был ужасным, ужасным… Франкфуртский аэродром, только что отстроенный — кое-где еще продолжалась внутренняя отделка, — весь пропах лаком, пластическими массами, сигарным дымом и кока-колой. А отсутствие окон, дверей, лестниц действовало удручающе. Вместо всего этого существовали витрины. Их зеркальные стекла мерцали, сияли, сверкали, заманивали и отталкивали, приглашали и играли… Потому что здесь многоэтажно и протяженно продавалось все, что только может быть объектом продажи: все, что произведено, добыто и даже найдено и отловлено, потому что знаменитые антверпенские антиквары предлагали здесь раритеты, добытые в недрах Африки, вплоть до саркофага черного дерева с золотыми инкрустациями, в котором покоилась мумия вельможи Рамзеса Второго. А в вольерах зоомагазина ждали покупателей прибывшие с дальних островов суетливые семейства карликовых обезьян. Ювелирные фирмы расположили свой товар за толстыми стеклами, оснащенными сложной сигнализацией. Направляли пистолеты на проходящих манекены, рекламирующие детективные фильмы.