Архипелаг Святого Петра - страница 13

стр.

Меня очаровывали работы Эвелины Карловны. Работала она с натуры, копировала гистологические срезы, глядя в микроскоп. Гистологические срезы, считавшиеся заказами повышенной сложности, рисовала и моя соседка, пожилая старая дева, но ее кружочки с пораженными клетками, бактериями и вибрионами наводили уныние тускло-лиловым и серым цветом, сухостью исполнения, напоминали о тускло-лиловых тошнотворных кишках с таблиц той же авторши, старательно и тщательно проработанных, невыносимо некрасивых. Легкие акварели Эвелины Карловны, нежные и изящные, вспоминал я позже, значительно позже, очутившись уже в ином возрасте, в иной жизни, уже в роли модного искусствоведа на выставке Кандинского. Многие знакомые мне искусствоведы, взращенные на реалистическом искусстве, так и не поняли и не приняли великого мастера, называя его «абстракционистом и авангардистом» (хотя, будучи людьми вполне приличными, статей типа «Сумбур вместо музыки» не писали; но им их, кстати, и не заказывали — по прогрессивности наступившей эпохи — власть предержащие), да и в расход послать им его не хотелось (хотя для того был он втройне недосягаем). Мне же после элегантно отрисованных Эвелиной Карловной вирусов, возбудителей, бацилл, плавающих в подкрашенной среде среза, — я прямо-таки любовался их хвостиками, усиками, балетными изгибами маленьких телец, недоступных невооруженному человеческому оку! — в мир Кандинского дверь была открыта, я вошел легко, даже узнал на некоторых полотнах прославленного художника нескольких персонажей маленьких круглых акварелей моей бывшей безвестной сотрудницы.

При входе на выставку Кандинского встречала вас его фотография; он был на фото грустен и суров. Выходя с выставки, я видел внутренним взором воображения свою бывшую сотрудницу, ее разлетающиеся, подстриженные в скобку седые волосы, ее прелестную детскую улыбку.

Думаю, великие множества листов чертежной бумаги, превращенных мною в таблицы, написанные рубленым шрифтом плакатного перышка разной толщины или стеклянными трубочками разных диаметров, объясняют мое благоговение перед шрифтами и шрифтовиками, благоговение ремесленника перед великими мастерами, а также исподволь возникшую тягу к графомании. Моя бывшая работа на глазах превратилась в анахронизм, теперь на компьютере или с помощью проекционной аппаратуры... любой неофит... А во времена моей юности вместо вышеупомянутых достижений технократической цивилизации маячил я, провинциальный юноша из под столичного центра (жаргон учебника географии) со стеклянной трубочкою для туши в шуйце и плакатным перышком в деснице, средневековый переписчик середины двадцатого века из медицинского монастыря.

Вечером после работы Настасья частенько ждала меня у Введенского канала. Однажды на Фонтанке столкнулись мы с вышедшим из желтого академического здания начальником моим. Начальник был шокирован нашей разницей в возрасте, ее шиком рядом с моей бедной одежонкой. Назавтра я опоздал, то есть пришел ровно в восемь пятнадцать (к началу рабочего дня). По мнению начальника, мы должны были входить в мастерскую в восемь ноль-ноль, пятнадцать минут зарезервированы на переодевание и приготовление рабочего места, дабы с четверти был сотрудник при исполнении служебных обязанностей «как штык», как начальник выражался. Он, как всегда, стоял у входа, глядя на часы, и произнес суровым голосом ритуальную фразу свою:

— Чтой-то ты опаздываешь, небось вчера у калитки с кем-то за полночь долго стоял.

Дважды в год опаздывала наша старая (натурально) дева и в ответ на эту шутку краснела до корней седеющих волос, до слез, заливалась принужденным смехом, почти обижаясь, однако польщенная.

Он вызвал меня в свой кабинет.

Эвелины Карловны на месте не было, мы были одни. Он долго вглядывался в лицо мое, качая головою. Потом сказал:

— Ну, ты даешь, Валерий. Не ожидал от тебя. Такой скромный парень. Иди, я тебя не задерживаю.

В одной из комнат Настасьиной квартиры, зеленом кабинете с большим письменным столом, висели карты. Целая стена карт, вернее, свободная от двух небольших книжных шкафов (на одном из шкафов — судовые часы) часть стены; в центре карта Санкт-Петербурга — реки, каналы, пруды раскрашены от руки карандашом. На другой карте увидел я Камчатку, Сахалин, Японское море, Маньчжурию. Еще один барометр у окна, круглый. Три модели парусников на полке. Огромные раковины; в двух шумело море (океан?), остальные молчали. Большая картина в золоченой раме с удивительно знакомой изумрудной зеленью морских волн.