Архив. Ключи от всех дверей - страница 12

стр.

– А как они это делают? – спрашиваю я.

– Убивают Хранителей или воруют ключ. Все возможно. – Ты кашляешь надсадным, мокрым кашлем. – Но это непросто.

Ты снова заходишься в кашле, и я хочу чем-то помочь тебе. Как-то я предложила тебе стакан воды, а ты прорычал, что вода ни черта не исправит, если я только не решила утопить тебя в ней. Так что теперь мы оба делаем вид, будто никакого кашля нет, а кашель запятыми и точками перемежает твои рассказы.

– Но, – продолжаешь ты, отдышавшись, – если История оказывается снаружи, ты должна ее выследить, и как можно скорее. Чтение воспоминаний должно стать твоей второй натурой. Это не игрушки, Кензи. И не забава с фокусами. Мы способны читать прошлое для одной-единственной цели: чтобы охотиться.


Я прекрасно знаю, для чего предназначен мой дар, но продолжаю рыться в фотографиях в рамках, листках бумаги и прочем сентиментальном мусоре, оставленном мамой. Я надеюсь найти хотя бы слабый след, хоть какие-то крупицы воспоминаний, оставшиеся от Бена. Но ничто не имеет значения – они бесполезны. Добравшись до наградного кубка из лагеря, я совсем отчаиваюсь. Я беру его в руки, и у меня екает сердце: едва различимый гул щекочет мои пальцы, что-то обещая. Но закрыв глаза и потянувшись к этому гулу, я вижу лишь свет и разводы, такие смазанные, что ничего не понять.

Мне хочется разбить кубок о стену: оставить после себя новую вмятину, уже на новой квартире. Замахнувшись, я вдруг замечаю какую-то черную пластмассовую белиберду, на которую вначале не обратила внимания. Бросив кубок на кровать, из груды ненужного хлама я вынимаю пару искривившихся, старых очков.

Моя душа уходит в пятки. Это черная оправа от очков, это единственная вещь из коробки, которая на самом деле ему принадлежала. Бен надевал их, когда хотел казаться серьезным. В такие моменты к нему можно было обращаться не иначе, как «профессор Бишоп», хотя так называли папу, а папа не носил очков. Я пытаюсь представить себе брата. Вспомнить его глаза в рамках оправы, и то, как он улыбается, прежде чем ее надеть.

Безуспешно.

Мое сердце разрывается на части, и я смыкаю пальцы на оправе. И в тот самый момент, когда уже собираюсь отложить ее, я чувствую нечто слабое, очень далекое и в то же время зажатое в моей ладони. Едва слышный гул, как после звона колокола. Легкий, как перышко, он едва уловим, и я закрываю глаза, делаю медленный вдох, сосредотачиваясь, и тянусь к нити воспоминаний. Она так тонка, что выскальзывает из моих пальцев, но мне все же удается схватить ее. Тьма перед моими глазами отступает, сменяется серой пеленой, которая в свою очередь расползается на фигуры, и из них складывается картинка.

Здесь даже недостаточно памяти, чтобы запечатлеть сцену целиком – лишь картинка, в которой смазаны все детали. Но это не имеет значения, потому что Бен – ладно, фигура, напоминающая Бена, – стоит перед фигурой, похожей на папу, водрузив на нос оправу и задрав подбородок. Он смотрит на папу снизу вверх и пытается не улыбаться, потому что, по его мнению, только хмурое лицо можно считать серьезным. Времени хватает ровно на то, чтобы Бен все же успел улыбнуться, и воспоминание блекнет, распадается и превращается в серую пелену, которую затягивает мрак.

В ушах шумит кровь, я отчаянно сжимаю вещицу в руках. Мне не нужно ничего отматывать назад: в хрупкой пластиковой оправе поместился только этот небольшой отрезок времени, и спустя несколько мгновений тьма отступает вновь, и та же сценка проигрывается с самого начала. Я смотрю ее еще пять раз, все надеясь, что она обретет четкость и перерастет в нечто большее, но потом делаю над собой нечеловеческое усилие и заставляю себя остановиться. Я отмаргиваюсь, картинка отступает, и вот я уже сижу в необжитой спальне, заставленной коробками, и баюкаю на ладонях очки своего мертвого брата.

Руки страшно трясутся, и я даже не могу сказать: от горя это, от злости или от страха. От страха, что я неминуемо его потеряю. Не просто позабуду его лицо – это начало забываться почти сразу, – а потеряю все метки, которые он оставил в этом мире.