Баронесса Настя - страница 27
— Один человек вылезай, — вот ты, — ткнул он пальцем в Пряхина, — пошли со мной!..
Владимир выскочил из воронки и пошёл за сержантом и его напарником. Он будто бы даже обрадовался тому, что позвали именно его и что он выбрался из ямы и идёт гуда, где он нужен, где его ждут, и для него, может быть, начнется новая интересная жизнь.
И не было мыслей, что он штрафник, что таких, как он, посылают в самое пекло; он сейчас меньше, чем там, в эскадрилье, думал о смерти, об опасностях, — резво шагал за сержантом, оглядывал местность, — какие–то насыпи, холмики и черневшие вдали силуэты пушек, машин, — очевидно, они были разбиты, возле них не было людей, и сержант и его товарищ не обращали на них внимания.
У склона холма им вдруг открылась маленькая пушка, и возле неё
люди, — Владимир услышал глухой негромкий разговор, но слов не разобрал.
— Стой, кто идёт? — окрикнули пушкари.
— Я, я, сержант Марченко!
Подошли к орудию.
— Вы просили человека?
— Да, мы просили двух.
— Двух не дам, одного получайте.
Сержант толкнул Владимира к пушке, а сам, увлекая товарища, пошёл дальше.
Два солдата лежали возле насыпи, — очевидно спали, один сидел на ящике.
— Я командир орудия, — сказал он, — младший сержант Завьялов, а ты?
— Старший лейтенант Пряхин, командир экипажа пикирующего бомбардировщика.
Сказал неумеренно громко и, как показалось Владимиру, хвастливо. И тише добавил:
— Теперь штрафник.
— Вот именно — штрафник. Здесь у нас нет лейтенантов, мы тут, как в бане, — все равны. Смертники — одно слово.
Последнюю фразу он произнёс глухо и свесил над коленями голову:
— Здесь снаряды. Будешь подносить — вон тому… спит у лафета. Заряжающий он.
— Ладно.
— Не ладно, а есть!
— Есть, товарищ младший сержант!
— Так–то! Мы хоть и смертники, а дисциплину блюдем. Да, брат лейтенант, живем недолго. Пушка–то у нас — вишь: прощай, Родина! Бьёт в упор, ну, а в упор, сам знаешь, — вроде как бы рукопашная. Ты его, а он тебя, — и тоже в упор. Ну, я посплю немного, а ты подежурь. Как что заслышишь или увидишь — буди.
И младший сержант пошёл к лафету и там, рядом с заряжающим, сунув ему голову под грудь, прилёг. И, наверное, уснул сразу, потому что не слышал вдруг раздавшегося где–то впереди глухого железного урчания. Луна скатилась за горизонт, и перед рассветом наступила вязкая осенняя темень. Владимир, как ни всматривался в спасительную для солдата ночь, ничего не видел, а гул и лязг нарастали, и Пряхину мнилось, что это из–под земли на него лезло какое–то чудище, продиралось с трудом, со стоном и то замирало, не в силах растолкать тяжёлые глыбы, то оживало вновь и лезло, лезло со всё нарастающим упорством.
Пряхин тронул за плечо младшего сержанта.
— Послушай, командир. Наверное, танк.
— А?.. Да… Чтоб его!..
И с минуту сидел на краю брезента, словно бы не зная, что же ему делать. Потом нехотя поднялся, потянулся, шумно зевнул и негромко крикнул:
— К орудию!
Все повскакали, заряжающий хлопнул затвором, а подносчик, и вместе с ним Пряхин, вынули из ящика снаряды.
И чудовище, лезшее из земли, словно испугалось, примолкло, и даже дыхания его, горячего, железного, не было слышно.
— Тьфу, чертовщина! Померещилось что ли?
И посмотрел на Пряхина, стоявшего крайним и, словно запеленатого ребёнка, державшего снаряд.
Пушкари и младший сержант замерли у орудия, Владимир, стоявший в нескольких шагах от подносчика, мог различать лишь силуэты товарищей и вытянутый вперёд, в темноту, черный ствол пушки. Всё ему казалось неживым, не настоящим, — словно бы нарисованным на холсте, по всему полю которого незадачливый художник разлил чёрную, как тушь, краску.
И так ждали они десять, двадцать минут, и не было ни единого звука, но оттого их напряжение лишь нарастало. И то ли глаза привыкали к темноте и начинали видеть невидимое, то ли уж рассвет наступал, но впереди обозначились какие–то тёмные пятна и линии, и черта горизонта и явно просматривалась вдали. Но не было никакого движения, и даже шевеления, и малейшего звука не издавала редеющая тьма сырого осеннего утра.
— Он, леший, мог затаиться, и смотрит, а как увидит нас, — саданёт осколочным. Калибр–то у него не чета нашему — вдвое больший.