Белая церковь. Мосты - страница 49
— Что ж, — сказал фельдмаршал, — я дал клятву сокрушить эту империю, и я не уйду из жизни, не сокрушив ее.
— Это и будет вашей резолюцией? — спросил Мовилэ.
— Тебе этого мало?
— По сегодняшнему дню — мало.
Это вывело Потемкина из себя — нет, каков наглец!
— Да что может быть выше этой победы, дурья твоя голова?!
— Выше любой победы стоит мир, ваша светлость.
— Нет, друг мой, о мире забудьте! Слишком много крови пролито, чтобы довольствоваться ничего не значащим миром. Война до конца и великая, на всю эпоху победа!
— Боюсь, что до той великой победы моя страна не дотянет и, может статься, разделит участь Салкуцы…
— Забудь на минуту о Салкуце, — сказал Потемкин, — и давай посмотрим, что творится вокруг. Мороз, метель, и в такую холодину мои солдаты зимуют в палатках. Пробовали в землянках — от тесноты и испарины одни болезни. Вернули армию в палатки. Ну, занесенная снегом палатка — это еще ничего, а как ты в ней перезимуешь на пустой желудок? Союзники вон предали, не хотят больше продавать провианту. Мы не в состоянии даже раз в сутки дать теплую похлебку своим воинам. Выдаем по сухарю и по пригоршне крупы в день в надежде, что как-нибудь тот солдатик изловчится и сам себе кашу сварит. А как ты ее сваришь, когда снег метет, отовсюду дует! Вот он и стоит, мой бедный рекрутик, по пояс в снегу, с котелком, крупой и двумя хворостинками. Стоит и прикидывает, как бы так подгадать, чтобы и ветер крупу не унес, и вьюга бы искру не погасила, и хворостинки бы дружно занялись. Твои люди худо-бедно зимуют в теплых глинобитных домиках, а ты поди посмотри, как зимует моя армия!
— Я это видел, — сказал Мовилэ…
— Видел — и что же?
— Содрогался.
— Так, — сказал Потемкин, довольный направлением, которое принял их разговор. — А коли ты видел страдания моей армии и содрогался, что же ты идешь ко мне со своей болью, прежде нежели принять, как то подобает истинному христианину, сначала мою боль в свое сердце?
— Вашу боль я давно ношу с собой.
— Ну, тогда и я твою боль принимаю в свое сердце. — Обняв и троекратно расцеловав гостя, он пожаловался Попову: — Вот, сам не знаю за что, а люблю его. Предал он меня, а я его все равно люблю!
Проводив боярина, Попов приблизился с приготовленными для доклада бумагами, но Потемкин вдруг отошел к затянутым толстым ледяным узором окнам, долго вслушивался в однообразный, унылый вой слабой метели за окном.
— Вась, а что, если бросить все это к черту и уйти в монастырь? Я ведь уже был около года монахом и как хорошо вспоминаю то время…
— Что ж, — сказал Попов, — в проигрыше не будете. Ваша стихия — сила, а монахи тоже сила, причем немалая… Они живут за своими каменными стенами, как у Христа за пазухой! Харч свой, вино преотличнейшее, свое, монашки, прелестные в своем роде, свои, золото, и притом немалое, свое…
Потемкин нахмурился. Что-то он поручил разузнать относительно монастырского золота, что-то очень важное…
— Выяснено, кому поручик Барятинский продал пленных?
— Как же! Хушскому епископу Стамати.
— Разве Стамати так богат, что может позволить себе бросать деньги на ветер?
— Глупый старик, ваша светлость. Уже купив их, он наконец сообразил, что они ему ни к черту, и, поразмыслив, решил подарить их турецкому султану, отправив в Константинополь с особым от себя письмом.
— Глуп-то он глуп, спору нет, но если при этом принять во внимание, что депутация молдавских бояр ищет приема у государыни, чтобы склонить ее к миру, может оказаться, что епископ не то что глуп, а умен и, может быть, даже не в меру. Чей он человек?
— Я думаю, об этом лучше всего спросить у главного священника армии, митрополита Амвросия.
— Послать за ним, — сказал светлейший, — и немедленно.
Едва Попов вышел, как с первого этажа донесся глухой удар, сопровождаемый звоном разбитого стекла. Немолодой уже солдат, согнувшись в три погибели, стоял под тяжестью огромного бревна. Он внес его в дежурку и, ошалев от бремени, ничего не видя вокруг, проткнул им насквозь застекленный шкаф, в который обычно вешали одежду дежурные.
Штабс-капитан Чижиков был в отчаянии:
— Ну, куда ты прешь, дуб неотесанный!