Белая ночь в окне - страница 17

стр.

Она накинула шерстяной связанный мамой платок и вышла в коридорчик, как всегда, стукнув дверью, чтобы соседка знала об уходе. Сейчас-то не надо было этого делать, только поздно спохватилась, привычка подвела. Но у соседки тихо, спит, наверное. Тем лучше.

Ей опять вспомнилась мама.

Даша тогда только что приехала из города. От Владимира. Вошла в избу и поразилась: потолки, печка, плита сверкали голубоватой белизной; тесаные стены в кухне, полати, переборка к запечью — все заново покрашено веселой голубой краской; горница оклеена светлыми обоями, пол тоже покрашен, блестит, хоть глядись в него.

— Мама, ты это все сама? Зачем тебе понадобилось так убиваться?

— Эк, сказала: «Убиваться»! А вдруг помру, люди придут проститься, посмотрят: стены ободраны, потолки, печки что в той кузнице. Обои мухами засижены... Что скажут? Вот, скажут, как она жила! На народ выйдет, вроде и человек. А дома — пататуй пататуем. Слонялась, видно, из угла в угол, вот с грязи все и лопнуло.

— Да не все ли равно, что скажут люди.

Мама поджала губы, гневно посмотрела на Дашин живот (он тогда уж очень заметен стал) и сказала только:

— Ой, Дарья! Ничему-то, видать, я тебя не сумела научить. Попомни мать-то: поздно будет колодец рыть, когда люди пить запросят. Вишь у тебя какое понятие: «Не все ли равно, что люди скажут...» Эх, девка! Да ведь ты уж сама-то на той мети ходишь. И все на глазах у людей.

«На той мети» — по-маминому означает «на той отметке, на той поре, скоро уж...»

Как Даша поняла ее! И «пататуй» тоже хорошо памятен. На мамином языке это никчемный, никому не нужный человек.

В соседях жил до старости, по словам мамы, несусветный лодырь, мужик-бобыль по прозвищу «Пататуй». Так жил, бедолага, что, когда помер, никто не хватился, никто не проведал, никому до Пататуя не было дела. Так и лежал в своей хибаре пять дней. Да и до могилы его проводить никто не пришел.

Наверное, только одна такая есть на свете мать, как Дашина мама. Когда родилась Ирочка, соседки языки измочалили, гадая о Дашиной судьбе больше, чем о своей собственной. Находили дело, сидели в кухне, заводили речь издалека:

— Дайкося, думаю, понаведаюсь в суседи, хошь поговорю, узнаю, как народ-от живет...

А потом уж будто к слову:

— Какова роженица-то? Ребеночек-то каков? Имечко-то какое дали?

Мама и виду не подает. Сладко ли ей слушать намеки на вдовье положение дочери при живом муже? Даша, сидя в горенке, все слышит. Слышит, как мама обряжается у печки, слышит ее ровный, совсем обычный голос:

— Ирочкой нарекли. Отец, вишь ли, настоял. По мне-то как хотят! Ирочка так Ирочка. Это уж их, родителево, дело.

Нетерпение узнать побольше так и толкает гостью:

— А кем он ноне, муж-то Дарьюшкин? Сказывали: на театре все играет. Деньги-то, наверное, лопатой гребет?

Даша готова выбежать в кухню, вытолкать непрошеную гостью взашей, готова упасть маме на грудь...

Вот опять ее голос:

— И не говори, соседка, денежки, думаю, немалые зарабливает. Надысь опять платье послал, самолучшее купил.

— Видали его на Дарьюшке, видали, — подтверждает гостья. — Богато платье-то да тако ли фасонисто...

А поплин-то на платье Даша покупана в городе сама, и шила платье все та же на все руки мастерица — мама.


Так-то, Владимир Петрович... Мама охраняла дочернюю, а за одно и твою честь, хотя чести у тебя — давно догадалась она — нет и не было. Но и сейчас, наверное, в деревне мало кто знает, куда исчезла Даша: к мужу ли в новую квартиру или подальше от мужа и от всех его квартир.

У Даши до сих пор в памяти мамины ответы любопытным:

— Уехала доченька к мужу. Хорошо, видать, живут. Ладно! А что Ирочка померла, так с богом не поспоришь. Может, и к лучшему. Кто знает? Люди они молодые, еще не один ребеночек народится. Дело житейское. Дай им бог!

А ты, Владимир Петрович, даже не удосужился повидать свою дочку. Даже похоронить ее не приехал. Пятьдесят рублей послал. Слышишь: пятьдесят рублей! За дочь. За Ирочку...


Даша стояла на повороте дороги под молодой, но уже высоконькой и прямой, как свечка, сосенкой, глядела в сторону поселка. Сейчас появятся рабочие, Даша повидает бригадира и пойдет домой спать. Сиди, Владимир, жди. Только Даша никогда не превратится в прежнюю, послушную, всепрощающую. Нет!