Белая свитка - страница 10

стр.

Но за этим «даешь» на деле скрывались обман, очковтирательство и крайняя грубость…

Штабы и полки наполнялись женщинами. В войсковые, армейские нравы влилась распущенность. Бахолдину было за пятьдесят. Он, гонясь за карьерой, никогда не был ни бабником, ни кутилой. Теперь и то и другое стало обязательным, вошло в войсковой обиход и стало его утомлять. Начались перебои в сердце, потом обмороки. Первый раз он задумался о смерти и… о Боге.

Бахолдин не верил в Бога. Не верил и в дьявола. Ни белого ни черного для него не было. Был только разум. Теперь ему вдруг стало казаться, что есть «что-то» помимо разумной воли людей. Есть какая-то «единица», кроме своего «я». Бахолдин мысленно чертил единицу. У ней два конца, два полюса. Если она есть в жизни, то все в жизни становится полярным, двойственным. Есть свет и тьма. Есть жизнь и есть смерть. Есть добро и есть зло.

Этого «добра и зла» Бахолдин всегда боялся.

За этим крылась совесть. А совесть скучное дело.

Бахолдин чувствовал, что он переутомился. Бессонные ночи в комиссиях, советах и на митингах, кутежи с «начальством», заигрывания военных барышень его замучили.

Выполнение бесплодных работ, писание невыполнимых проектов, все это топтание на месте, эта работа на холостом ходу были тяжелее самой трудной работы. Одиночество в толпе самое ужасное одиночество. Он был одинок. Господа положения не пускали его в «свое» общество. Он всегда был с чужими. Сердечное недомогание усилилось. Он обратился с просьбой о лечении. Загаженный пролетариатом Кисловодск, без врачей, без достаточной прислуги, ему не помог. Он стал проситься за границу. Никого не пускали. Никому не давали таких командировок.

Ему дали. Или очень ценили его… или…

Бахолдину показалось, что он задремал на минуту. Но сейчас же горячие струи побежали по спине, обожгли поясницу и он в страхе раскрыл глаза.

«…Или считали, что все равно умру… Как умер Красин, Дзержинский, как умирает в итоге все на свете, и коммунисты и некоммунисты…»

На желтую занавеску легла узорчатая тень кустов. Всходило солнце. Птицы пели наперебой. Черные дрозды, зяблики, щеглята торопились восхвалять солнце и тепло.

Воспаленные от бессонной ночи глаза болели, слух был напряжен. Страх смерти усилился. Ему велено: не волноваться и не думать. А он волновался и думал всю ночь.

Бахолдин томительно ждал людей, ждал, чтобы скорее прошла эта тяжелая, одинокая ночь, говорившая о смерти.

Настороженным ухом он ловил живые звуки. Пение птиц его восхищало и вместе с тем раздражало. Он слышал, как внизу, под полом, трепетно и настойчиво забил будильник. Ему казалось, что он слышит шаги босых ног и сонные голоса просыпающейся прислуги. Он слышал, как прошелестел велосипед резиновою шиной по асфальту, как у дверей в саду говорили.

– Hauen ist verboten, – бить запрещается, – сказал кто-то молодым и звучным голосом. Другой голос ответил, и из ответа было ясно, что говорят о собаке.

“Бить запрещается…” Не только можно бить, – и не собак, а людей, – но можно мучить, истязать и убивать… Hauen ist verboten!.. Что за страна, где нельзя ударить и собаки?»

Бахолдин ждал, когда кто-нибудь позвонит. Когда он услышал чей-то звонок, тогда он проворно, задыхаясь, натянул на полные, дряблые ноги подштанники и брюки, надел туфли и, не умываясь, позвонил.

Когда вошла Софихен с подносом, он смотрел на ее молодое, свежее, в веснушках лицо. В ее волосах золотом заиграло солнце, когда она отдернула занавесь. Полные, упругие ноги легко передвигали ее тело. Мягко шевелились белые руки с розовыми ладонями и пальцами. Она была живая и здоровая. Он был умирающий и больной.

У нее своя жизнь, свое «я», которое она будет по-своему устраивать, не спросясь у него, и он никогда не узнает, чего она хочет, к чему стремится и что думает. Первый раз Бахолдин набрел на мысль о другом человеке, о другом «я» и, подумав о том, что таких других миллионы миллионов, вдруг сразу с обидной ясностью почувствовал все ничтожество своего собственного «я».

Бахолдин не пошел гулять. Он был разбит телесно и чувствовал себя усталым, он даже не мог заставить себя умыться и одеться. Он сел в кресло у окна и сидел, бездумно глядя на улицу за палисадником. Его сердце как будто успокаивалось.