Берендеево царство - страница 63
Я пошел по следу опереточного ковбоя и узнал о нем много интересного, но оказалось, что мне известно гораздо меньше, чем когда я увидел его в первый раз.
Возвращаясь в типографию, я сделал открытие: чем больше узнаешь о человеке, тем меньше ты его знаешь. Мне казалось, что я первый так подумал, и это утешило и вдохновило.
Зинка спросила тихим предгрозовым голосом:
— Готово. Тиснуть или в полосе читать будешь?
Я видел, что она злится, и знал, отчего. Причины были просты и ясны, как все ее мысли и поступки: Сашка сторонился ее, проторчала в типографии лишние два часа и еще неизвестно, сколько проторчит. И я знал: она ждет только повода, чтобы взорваться.
Ее лицо покраснело от гнева. И веснушки засверкали крупно, как звезды на потемневшем небе.
Глядя в ее золотистые от злого огня глаза, я сказал как можно нежнее:
— Тискай, Зиночка.
Ей потребовалось всего две минуты с небольшим, чтобы довести до нашего сведения все, что она думает о нас, о нашей работе, о наших зловредных мыслях и неприглядном будущем. Но уже на исходе третьей минуты она залилась очень натуральным смехом:
— Да ну вас совсем! С вами, ребята, сдуреешь!
Сашка меланхолично печатал.
Андрей Авдеич закашлялся табачным дымом:
— Ох, ребята, чего вы зеваете? Перекипит девка! А ты, Зинка, иди гуляй. Я тисну.
— Сиди. Я уж завелась на работу!
Она накатала краску на набор, с треском бросила валик, положила бумагу и застучала жесткой щеткой с таким усердием, что даже веснушки запрыгали на ее вздрагивающих тугих щеках.
— На, читай.
Корректора у нас не было, предполагалось, что читать корректуру будем мы с Потапом по очереди, но он сразу признался в своей грамматической несостоятельности. Он всегда честно говорил о своих ошибках и слабостях, хотя для этого ему надо было понять свои ошибки. Тогда он охотно их признавал и делал это со всей присущей ему беспощадностью. Но ошибки и слабости, не осознанные им самим, он не признавал. Он был честен и упрям.
Поэтому мне приходилось читать корректуру одному. Это отнимало много времени, но я никогда не отказывался ни от какой работы. У нас это было не принято.
Прочитав гранку, я вылетел из типографии.
Сразу за городом стояло несколько каменных лабазов. Некоторые из них уже начали разрушаться с помощью хозяйственных горожан. В тех, которые уцелели, устроены какие-то склады, а в самом большом и добротном разместились наши тракторные курсы.
Вот здесь и поджидал меня Гриша Яблочкин. Он сидел на корявой от конских копыт платформе огромных тележных весов; увидав меня, помахал рукой и сразу заговорил, как бы продолжая разговор, который мы не успели закончить утром в столовой.
— Все дело состоит в отсутствии политработы…
Такая у него привычка — растягивать разговор на долгое время, на день, на несколько дней. Собеседник обычно уже успевал позабыть, о чем говорили, но он никогда ничего не забывал до той поры, пока все основательно не было обговорено.
Я сел рядом с ним.
— Ты мне скажи, почему убежал Семка Павлушкин?
— Так я и говорю, темные у нас ребята.
Между каменными лабазами гуляет ветер, как по огромному коридору. До революции в этих лабазах были купеческие хлебные ссыпки. Золотистая горячая пыль южноуральской пшеницы еще и сейчас лежит во всех щелях. Она пахнет остро и терпко, особенно в знойные дни. Я думаю, как жадно вдыхали этой живой запах хлеба в кровь истерзанные степные мужики, брошенные в эти каменные лабазы белогвардейской сволочью. Может быть, это их кровью пахнет так остро и терпко в знойные дни.
Нет, запах крови недолговечен: он выветривается гораздо скорее, чем заживают раны. А запах хлеба — вечен. Вот уже десять лет как в эти лабазы не ссыпают зерно, а из широко распахнутой двери все еще доносится его неистребимый дух.
Мы сидим на площадке тележных весов, на которых давно уже ничего не взвешивается. Сквозь неширокие зазоры между площадкой и окаймлявшей ее железной рамой густо пробивались стебли золотой сурепки и еще каких-то сорных трав. Неподалеку валяется вдавленная в землю, изъеденная ржавчиной пятипудовая гиря, ненужная, как ядро, которым когда-то давно выпалили из медной пушки.