Берендеево царство - страница 88
А он и не заметил моего вызывающего взгляда, немного придержал коня, чтобы удобнее было разговаривать. Я сказал:
— Да, так принято думать, будто мы очень счастливы, оттого что не воевали. А моему поколению похвалиться-то нечем. Что мы видели? Голод, разруха, беспризорность да еще вот нэп этот. Романтика…
Он неожиданно засмеялся, и мне показалось, будто его жесткий смех ударил в лицо, как летящий навстречу ветер.
— Ты воображаешь: война — это романтика? Великое скотство, а не романтика. Если хочешь знать, мы тогда только и мечтали, чтобы она поскорее закончилась. Брось ты свои глупые мысли о какой-то романтике войны.
Раздраженно проговорив это, он замолчал, и я подумал, что, наверное, его рассердило мое возражение и теперь ничего он больше не скажет. Но, повернувшись в седле, Ладыгин снова заговорил:
— Вот ты позавидовал моей боевой судьбе: герой и все такое… А за то, что я сейчас делаю, зерносовхоз строю, осуждать будешь. Скажешь: не то сделал и не так. Ничего не простишь, а даже, может быть, обвинишь в чем-нибудь.
— Как же это? Я ведь тоже здесь. С вами строю…
— Не про тебя лично. Я про тех говорю, которым мы будем сдавать дела. Придется когда-нибудь. Младшее поколение любит восхищаться боевыми подвигами старших. А это, учти, подвиги вынужденные. На тебя напали — дай сдачи, да покрепче, не жалей кулака. Не изловчишься или рука дрогнет — тебе конец. Вот и весь подвиг. Ты послушай меня: в романтике самое главное, самое святое — идейность. Если нет у тебя за душой этого самого главного, за что ты в бой идешь, то никакая романтика тебе не поможет.
Кони рвались вперед, и с непривычки я уже начал уставать, а Ладыгин хоть бы что, даже дыхание не изменилось.
Прищуренными глазами кавалериста он оглядел степь.
— Вот он, фронт! И тут тебе предстоит всякое. Ко всему готовься: ночи не спать, дождь, буран, мороз — это все нам нипочем. И кулацкий выстрел в спину. Тоже может быть. Тут фронт. Вот об этом и пиши. Слышишь!
В гостиницу я вернулся, когда уже совсем стемнело. В тесном вестибюле, скудно освещенном единственной лампочкой, на диванах уже расположились командированные, которым не хватило места.
Коридорный, совершенно лысый и какой-то облезлый старик с постным лицом сводника, пил чай из старинного, раззолоченного и тоже облезлого бокала, обмакивая серый хлеб в сахарный песок. Проглотив кусок и запив его жидким чаем, он каждый раз деловито облизывал толстые бледные, как сырые котлеты, губы. По голому его черепу неторопливо прогуливался тусклый электрический зайчик.
От нашего беспокойного мира его отделял сосновый некрашеный барьерчик и над ним — почти до потолка — проволочная сетка, в которую была врезана маленькая форточка, заставленная фанерной дверцей.
Тут же за барьерчиком сидела его собака — тощая, белая, беспородная, — провожая тоскливым взглядом каждый кусок, который ее хозяин отправлял в рот. Над ее прекрасными карими глазами вздрагивали желтые пятна. Когда хозяин облизывал губы, она тоже торопливо облизывалась, громко глотая слюну.
У собаки было пышное имя Гордон. Так звал ее хозяин. А как звали его самого, никто ни от кого не слыхивал.
— Голодный пес-то, — сказал я.
И услыхал обстоятельное объяснение:
— Собак на ночь кормить не положено: сытость ко сну располагает, тогда собака сама себя не оправдывает как сторож человека. Каждый организм должен питаться, сообразуясь с его должностью и назначением. Иначе не будет порядка.
— А вам ведь тоже всю ночь не спать.
— Не извольте беспокоиться, я свои обязанности соблюдаю. Вот ваш ключ.
О том, что он все-таки человек, а не собака, он ничего не сказал.
Взяв ключ, я хотел уйти, но старик меня остановил:
— Звонили в телефон товарищ Шорох.
Я сразу вспомнил предрассветные стенания в темных коридорах и слоновый топот, нарушающие мои самые лучшие часы сна.
— Мне звонил?
— Не прямо к вам. Вообще звонили. Если с вашей стороны не будет неудовольствия, они просились переночевать на свободное место. А у вас просторно.
Шорох — заведующий экспедицией совхоза. В его ведении находится почти половина всей гостиницы. Всемогущий Шорох! Разве ему негде жить?