Безумие - страница 9
Белое. Долгое. Длинное. Плоское. Невыносимо.
Слегка кренится палуба. Врешь: простой пол. Намытые санитарками. полы. Встанешь – поскользнешься. Но ты не встанешь. Не сможешь. Укол убил в тебе птенца. Он хотел вылететь из клетки твоих ребер, а вместо этого подогнул костлявые лапки и умер. Так все просто. Очень просто. Проще не бывает.
Белая зимняя нить тянулась долго, вилась, утоньшалась, утолщалась; в зарешеченные высокие окна стала вползать синяя тьма, и белая нить оборвалась.
Манита открыла глаза. Открывать их было слишком больно. Она все равно открыла.
Где ты, девочка?
Скосила глаз: черные, перевитые белыми нитями, пряди на подушке. Ее волосы.
Поверх колючего верблюжьего одеяла – ее руки.
Ее? А может, другого кого?
Внимательно глядела. Кажется, ее. А кто такая она?
Ты, лежишь тут, ты кто такая?
Пыталась вспомнить. Морщила лоб. По лбу бежали извилистые ручьи раздумий.
Слишком тихо. Это такое время суток. Время года? Как оно называется? Вечер? Ночь?
– Ночь, – прошелестел непослушный язык.
Ты можешь говорить. Ты речь не забыла.
Вернее, это речь не забыла тебя.
Лежишь. Это ты. А над тобой наклоняется косматая худая женщина. Это тоже ты.
Ты глядишь на себя сверху вниз. Склонив шею. Свесив волосы с плеча черным теплым овечьим шарфом. Холодно. Укутайся в косы седые свои. Мать тебе их не остригла: растила и вырастила. А у тебя была мать, стоящая? И отец вплел в твою ночную гриву белую ледяную ленту. А у тебя, лежащая, есть отец?
«Закрой глаза. Так спокойнее. Не будешь видеть, как ты пристально смотришь на себя».
Она, стоящая у койки, внимательно рассматривала распластанную на тощем матраце женщину. Непотребную девку? Изнасилованную девчонку? Кудлатую старуху? Э, да какая разница. Другая она коснулась рукой лежащей больной.
«Вот сейчас я выйду в дверь. И уйду».
«А я что, буду лежать? И не ринусь вслед?»
«Валяйся. Тебя же привязали».
Она, чувствуя тоскливую долгую боль, медленно качнула, мазнула затылком по казенной подушке. Где ее руки? Руки, вот они. Пошевелила пальцами. Шевелятся. Встать! По нужде!
А встать-то лежащая и не смогла.
Дернула ногами. Еще и еще. Ноги привязаны к койке скрученными в жгут тряпками.
– Эй! Помогите! Эй!
Перекатила железный шар головы по нищей подушке, жесткой и кочковатой, будто сухими ветками набитой. Ничего не видела. Зато та, что стояла у двери, видела все: и закинувших головы, волосатые и стриженые, лохматые и бритые, заливисто храпящих баб; и лунный блеск никелированных спинок и стальных шариков утлых кроватей; и квадратные торосы тумбочек; и обшарпанные, плохо беленные стены, а на одной стене нацарапано красным, должно быть, губной помадой: «СУКИ ВЫ ВСЕ». Помадой или кровью?
Стоящая у двери оглядывала, с дико бьющимся сердцем, свою палату.
Свой дом, где ей теперь придется жить.
Лежащая на койке не видела ничего. Зажмурилась крепко. Под черепом билось: «Лежи тихо, тихо лежи, больше не ори. Будешь орать – придут и тебя изобьют».
Тебя? Или ее?
Лежащая крикнула той, что стояла у двери:
– Беги отсюда! Спасайся!
И улыбнулась стоящая лежащей:
– Бесполезно. Отсюда не убежишь.
И тоже закрыла глаза.
И, когда они обе закрыли глаза, они снова стали одной Манитой.
И полетел снег.
Он полетел Маните в лицо. Свежий, чуть холодящий быстрыми поцелуями исхлестанные болью щеки. Летел и таял на ее горячем, как печка, лице, и Манита раскрывала рот и жадно ловила снег губами. Глотала. Как водку. Сосульку сейчас пососать бы! Вокруг тьма, а снег белый, а в снегу лица. Лица толклись над ней сгущением вьюги, просвечивали сквозь белесую крутящуюся пелену, приближались. Колыхались над ней, обступали. Облепляли ее, рои белых пчел, просвеченным Луной льдом мерцали носы и лбы, губы в изгибе улыбки, в гримасе рыданья. Глаза не горели сквозь метель. Глаза то ли слепые, то ли закрыты. Как у нее самой.
Все это у тебя под черепом бьется и толчется; все это неправда, все понарошку!
Нет. Слишком настоящими были живые черты. Лица, какие вы красивые! Чьи вы? Девочка, ты чья? А ты кто такой, старик в треухе? Вот прямо на нее падает искаженное мукой предсмертья лицо. Солдат, и подорвался на мине. В разные стороны летят его ноги и руки. Какие его последние мысли?