Безумство храбрых. Бог, мистер Глен и Юрий Коробцов - страница 10
Баранников всегда очень живо представлял себе всю пользу своей работы, гордился ею, и, конечно же, машины, которые он строил, казались ему самыми нужными людям.
Это было главное в его жизни. За это и жена на него обижалась, говорила: «У тебя прежде всего твои машины!» Но как это можно сказать, что прежде, а что потом!
Семья — это то, что с ним всегда и везде в неуязвимом спокойствие сердца, души… И он увидел вечер дома — самый обычный вечер. Он сидит у радиоприемника и, блаженно расслабленный, слушает концерт. Он любил симфоническую музыку, но не очень ее понимал. Она казалась ему сложной, как сама жизнь, и умеющей выражать любое состояние человека. И вот он слушает, как глубоким грудным голосом о чем-то сокровенном поет виолончель, и оркестр, боясь ей помешать, играет тихими аккордами… А Санька с Витькой уткнулись в книжки. Уж сколько раз из спальни слышится голос матери: «Ребята, спать», а они точно оглохли…
Баранников вздрогнул и поднял голову. Дверь вагона с грохотом отодвинулась. В слепящем луче фонарика возникали белые лица, расширенные глаза. Люди помогали друг другу встать и вылезти из вагона.
Поезд стоял в лесу. Был не то вечер, не то предрассветный час. Их снова выстроили в колонну — она стала заметно меньше. Трупы умерших в пути немцы сбрасывали под откос.
Колонна тронулась вслед за гитлеровцем, который светил себе под ноги фонариком.
Баранникову казалось, что они идут, прикованные к этому скользящему впереди светлому кругу. Дорога была песчаной, сыпучей и то поднималась вверх, то спускалась. Люди оступались, падали, их подхватывали товарищи. Отставать нельзя, отставших подбирает смерть. Так шли около часа, пока не уперлись в высокий, чуть проглядывавший в темноте забор из колючей проволоки. Открылись ворота. Кто-то скомандовал по- русски:
— Проходить по два человека!
Пары проходили через ворота, хриплый голос по-немецки считал:
— Айн, цвей, дрей, фиер… эльф, цвёльф…
Баранников шел в паре с дядей Терентием.
— Ну вот, брат, — тихо сказал дядя Терентий, — туг нам либо жить, либо сгнить…
Баранников молчал. Оторванный от счастливых воспоминаний, он удивленно думал о том, что с ним происходит. Он не понимал, зачем немцам нужно так мучить и без того, уже еле держащихся на ногах людей. Он смотрел на товарищей. Видел угрюмые лица со сжатыми ртами, видел набухшие злобой глаза. И тогда он подумал:
«Все-таки мы страшны им! И страшны тем, что у каждого из пас была там, на родине, своя жизнь, свое счастье, а от этого человека так просто не оторвать. Мы и сейчас, когда кажется, что нет ничего светлого впереди, всей душой, всеми мыслями ~~ в той, нашей, жизни, и, пока мы живы, не умрет наша ненависть к тем, кто отнял у нас счастье. Значит, главное теперь — не растерять любви к той далекой и такой близкой жизни. Тогда какую бы бесчеловечную муку ни придумали для нас эти. безжалостные палачи, мы не покоримся…»
4
Это еще не был лагерь «Зеро». До него Баранникову почти год жить здесь, в лагере, под названием «Schlucht- haus», что означает «дом в овраге» ИЛИ «овражий дом».
Лагерь как лагерь. Таких на территории Германии были десятки. Шесть приземистых бараков-блоков. Один из них именуется госпиталем. Для поверок и экзекуций — аппельплац. Беленькие домики комендатуры, охраны и канцелярии. Высокий забор из наполненной током колючки. По углам лагерной территории, как глазастые сторожавеликаны, — вышки с прожекторами.
За восточной окраиной лагеря темнел, уходя в глубь леса, глубокий овраг. Он заменял дорогостоящий и слишком приметный крематорий. По ночам в овраг сбрасывали трупы, и потом бульдозеры заваливали их землей. Со стороны лагеря овраг становился все мельче и уже.
Баранников попал во второй блок, в котором большинство узников были советские люди. Жили здесь и поляки, чехи, французы, бельгийцы, югославы — в большинстве своем военнопленные. Но были и такие, которых, как Баранникова, подхватила и занесла сюда военная буря.
На первом этаже нар, где получил место Баранников, его соседом справа оказался штурман сбитого над Германией бомбардировщика Александр Грушко. Было ему лет тридцать, не больше, но в его черных, отросших после машинки волосах уже появился стальной отлив седины. По ночам он страшно скрипел зубами и метался, точно в горячке. Видно, нелегко давалась неволя человеку, привыкшему к безграничному простору неба.