Биография вечного дня - страница 14

стр.

Он знает, что, кроме него, во всем здании нет ни души, если не считать постового, который дежурит у входа и все время посматривает то в сторону еврейского квартала, то на здание кинотеатра «Одеон», притон нищих и проституток. И странная вещь — одиночество не пугает Крачунова и не гнетет, а как он бесился вчера вечером, когда Сребров предложил ему бежать вместе со всеми! Его подчиненных просто нельзя было узнать — напялили на себя разный хлам, опорки. Небритые, опустившиеся, на унылых физиономиях — у кого безразличие, у кого отчаяние. «И куда это вы так поспешаете? — мысленно обращался он к ним, разглядывая их с глубочайшим презрением. — Кому вы нужны в условиях всеобщей катастрофы?» Но Сребров все размахивал кулаками, он еще верил в спасение и запальчиво доказывал: «Оставаться здесь — безрассудство, не сегодня-завтра вторгнутся русские. И всех нас перережут, как цыплят, если не они сами, то уж местные коммуняги наверняка. А там, по ту сторону Осогово… — Его глаза лихорадочно сверкали. — Там хозяйничает великая германская армия, и мы присоединимся к оккупационным частям. Крачунов, в нашем поступке нет никакого предательства, зря ты нас укоряешь!»

Они уехали, обезумевшие, мрачные, в битком набитом разболтанном грузовике с брезентовым верхом. Никто их не провожал — о бегстве они не сказали даже своим близким.

А Крачунов остался на «тонущем корабле». Он давно это решил. Поначалу в силу убеждения, что коренных перемен ждать не приходится: регенты на местах (слухи о том, будто была попытка заменить профессора Богдана Филова кем-то другим, оказались ложными), начальники тайных служб тоже на своих местах (его приятель только что разговаривал по телефону с самим Гешевым, а подполковник Савва Куцаров разъезжает по столице в фаэтоне), да и армия на месте (ее руководство не заменено, хотя после Багрянова и после Муравиева велись какие-то игры).

Потом он впадает в отчаяние, но не ищет выхода, не видя в этом смысла — мир все равно рушится, и ничего теперь не изменишь. Отчаяние лавиной обрушивается на него: Цанков со свитой улизнул в Вену; последние части гитлеровской армии, хоть и вооруженные до зубов, спешно отходят, спасаясь прежде всего от разъяренных болгар, озлобленных против вчерашних союзников; красные совсем распоясались, держатся нагло — средь бела дня могут пристукнуть.

И вдруг наступает успокоение, глубокое и всеобъемлющее, будто в нем что-то раз и навсегда перегорело. Вскоре после того, как грузовик агентов Общественной безопасности во главе со Сребровым скрылся в направлении шоссе, ведущего к Софии, на столе Крачунова забренчал телефон — длинные, с короткими равными промежутками звонки.

— Соединяю с Силистрой, — грубым, низким голосом предупреждает телефонистка.

В трубке слышится вкрадчивый, вечно простуженный голос одного из самых преданных и самых опытных служак, и настолько ясно, словно говорят в соседней ком-вате:

— Господин Крачунов, это вы?

— Я.

— Узнаете меня?

— Да.

— Они уже здесь…

Крачунов невольно оглядывается и, словно устыдившись этого, бросает трубку.

Через некоторое время снова звонок из Силистры — речь осведомителя все так же вкрадчива и отрывиста:

— Продвигаются и по Дунаю, и по суше… Направляются вглубь… Вооружение — современное…

— Много их?

— Да… Хотя главные силы…

— Что?

— Пошли вроде бы южнее… На Добрич и Варну…

Оба долго молча дышат в мембраны, оба уяснили, что их ждет одна участь — у них общие грехи, они в одинаковой мере обречены.

— Господин Крачунов… — вновь плаксиво заводит осведомитель. — Теперь уже нет смысла придерживаться инструкций…

Но тут телефонистка разъединяет их, Крачунов слышит, как она злорадно бросает своим сотрудницам:

— А эти, из Общественной, ума не приложат, куда бы им драпануть!

Опустив трубку на рычаг, Крачунов замирает. Судный день настал. Им овладевает чувство тревоги и в то же время удовлетворения. Как хорошо, что заблаговременно отправил жену с дочкой в Чепеларе, к брату плотнику — подальше от грозящей беды. И снабдил их документами, в которых фамилия его не значится — так никто не узнает, чьи они, кто их муж и отец! От этой мысли ему становится легче: как-никак, теперь он не только свободен, но, пожалуй, и счастлив (каким неуместным ни казалось такое состояние при создавшихся обстоятельствах). Но главная нелепость состоит в том, что он не любит свою жену и никогда не любил. Собачья преданность и страстные ее взгляды первое время его умиляли, возбуждали, но потом стали раздражать. У него возникало брезгливое ощущение всякий раз, когда он прикасался к ней, ему казалось, что не женщина в его объятиях, а один только скелет, потому что вся она состоит как будто из одних костей — и ласки ее какие-то костяные. Иногда это забавляло его, иногда развлекало, но потом близость с нею стала казаться кошмаром. А какие фигурки встречаются, черт возьми, у допрашиваемых «пролетарок» (выражаясь ведомственным жаргоном), сочные, литые, соблазнительные! Жена так и не почувствовала охлаждения с его стороны, она просто не желала его понимать, ибо, ослепленная своей страстью (а проще говоря, похотью), продолжала настойчиво льнуть к нему.