Бодлер - страница 19

стр.

и не вернулся, пока не прекратилась стрельба; он ночевал в Карузели[13]». Бунт быстро подавили. После захвата ратуши, где Барбес зачитал зажигательную прокламацию, бунтовщиков разогнали, частично арестовали, и жизнь в Париже вернулась в привычную колею.

Покинув умиротворенную столицу, чета Опиков отправилась в Бурбон-ле-Бен[14], поскольку у полковника усилились боли в ноге: он был ранен двадцать четыре года назад[15] в битве при Линьи[16]. Несмотря на доброжелательное отношение репетитора г-на Лазега и г-жи Тео, хозяйки пансиона, Шарль страдал от одиночества словно от незаслуженного наказания. Как всегда при разлуке с матерью, он принялся писать письма, наполненные жалобами избалованного ребенка: «Мне явно не хватает тебя. Не хватает присутствия человека, которому можно сказать что угодно, с кем можно смеяться, ничего не боясь. Одним словом, хотя физически я нахожусь в полном здравии, без вас мне тяжело […]. Когда мать далеко, лучше уж быть совсем одному, чем с посторонними людьми». Среди этих посторонних — не поддающаяся описанию мадемуазель Селеста Тео. «Эта старая дева встретила меня, то и дело опуская глаза вниз, будто монашка, и что-то слащаво лепеча, — писал Шарль матери. — Один товарищ из коллежа Людовика Великого, которого я встретил у нее, рассказал мне, какой тон принят в этом доме, и мы долго потешались. Он сказал, что там идея религиозности и легитимизма настолько срослись друг с другом, что достаточно ненавидеть правительство, чтобы тебя приняли за католика […] Я рассказал об этом г-ну Лазегу, и мы оба долго смеялись».

Чтобы угодить родителям, Шарль одно время вынашивал мысль сдать конкурсный письменный экзамен по французской литературе, но потом отказался — он был утомлен и ему осточертели все эти лавры, эти побрякушки. Впрочем, он пренебрегал учебой вовсе не ради каких-либо удовольствий. Хотя квартал, где он теперь жил, изобиловал девицами легкого поведения и соответствующими гостиницами, он строго хранил свою невинность и думал только о матери, страдая от ее отсутствия. А она на целых два месяца уехала в Бурбон-ле-Бен. Как может она так долго обходиться без него? Ведь муж, каким бы важным он ни был, не способен заменить сына. Покинутый, отверженный, он страдал и изливал свою боль в письмах неблагодарной: «Я сожалею не об утраченных ласках и радостях, а о чем-то таком, благодаря чему мать всегда кажется нам лучшей из всех женщин, благодаря чему ее достоинства ценятся нами выше достоинств других женщин; между матерью и сыном устанавливается такое согласие, и они так славно живут друг возле друга, что, право же, с тех пор, как я поселился у г-на Лазега, я чувствую себя не в своей тарелке». Он находил, что, несмотря на свои прекрасные человеческие качества, чета Лазег не лишена некоторой «пошлости», и это его немного «отталкивает». В их доме царила «вечная веселость» дурного вкуса. Временами он даже спрашивал себя, не лучше ли ему было бы учиться в коллеже: «В коллеже я мало занимался в классе, но все же занимался. Когда меня выгнали, я испытал встряску и после случившегося позанимался еще немного у тебя, — а теперь я ничего, ничего не делаю, причем сейчас это безделье отнюдь не поэтичное и приятное, а глуповатое и хмурое […] В коллеже я время от времени работал, читал, даже плакал, иногда сердился, во всяком случае, жил, а теперь — нет, нахожусь в каком-то угнетенном состоянии, и недостатков у меня сейчас сколько угодно, причем теперь это уже не прежние, не лишенные некоторой приятности недостатки. И ладно бы еще это печальное состояние вынуждало меня к резким переменам, так нет же, от того духа активности, который толкал меня то к благим поступкам, то к дурным, нет и следа, осталось лишь безразличие, тоска и скука».

Выход из этого состояния неопределенности и лени виделся единственный: сдать экзамены на бакалавра. «Я уже начал готовиться и сделаю все возможное, чтобы за пару недель просмотреть весь материал и быть готовым к первым дням августа […] В грустном моем одиночестве я рад, что любовь моя к маме растет, и это уже немало».