Бодлер - страница 32
С каждым письмом сына растерянность Каролины лишь увеличивалась. Не приходило от него ни одного письма, где бы он не просил денег. Доведенная до отчаяния, она в конце концов согласилась с мужем и Альфонсом: в интересах самого Шарля надо учредить для него опекунский совет. По закону именно мать должна была подать в суд просьбу, после чего семейный совет лишь высказал бы свое мнение. Скрепя сердце она поручила своему адвокату, мэтру Легра, составить документ, который 31 июля 1844 года и был передан судьям. В нем перечислялись проступки господина Шарля Бодлера и безрассудные расходы, совершенные им после вступления в права наследования. В последнем пункте документа говорилось, что «в этих условиях, когда половина состояния ее сына оказалась растрачена, привычки расходовать все больше и больше укореняются при упорном нежелании заняться полезной деятельностью, заявительница [г-жа Опик] полагает, что в ближайшее время избежать новых растрат и полного разорения ее упомянутого сына, можно лишь прибегнув к помощи правосудия путем назначения опекунского совета, без разрешения которого отныне он не сможет предпринять никаких действий, вовлекающих в расход его имущество».
Судебная процедура началась незамедлительно, и 10 августа 1844 года суд в первой инстанции пришел к выводу, что необходимо созвать семейный совет. 24 августа совет единогласно поддержал просьбу г-жи Опик: ее сына упрекали в неоправданных тратах. После обсуждения чиновник предложил заинтересованному лицу явиться 27 августа во Дворец правосудия, дабы выступить в свою защиту. Бодлер отказался туда идти.
Конечно, его неоднократно предупреждали, что, безрассудно транжиря деньги, он добьется, в конце концов, назначения опекунского совета. Но он не верил, что мать окажется настолько жестокой и приведет эту угрозу в действие. После визита судебного пристава Шарль несколько дней не мог прийти в себя. Это было для него словно удар дубиной по голове. Затем, в порыве отчаяния от обиды и стыда, он написал Каролине «по секрету»: «Чтобы я проглотил пилюлю, вы постоянно повторяете, что происшедшее — совершенно естественный шаг и не несет в себе ничего позорного. Это возможно, и я в это верю. Но, по правде говоря, какое мне дело, что это действительно так для большинства людей, если для меня это нечто совершенно иное. Ты мне сказала, что рассматриваешь мои гнев и огорчение как вещи преходящие, ты думаешь, что причиняешь мне детское „бо-бо“ лишь для моего же блага. Но пойми же простую вещь, которую ты, по-видимому, до сих пор не принимаешь во внимание: к моему несчастью, я действительно устроен не так, как все. То, что ты рассматриваешь как необходимость и временную боль, я не могу, не могу вынести. Это очень просто объяснить. Когда мы одни, ты можешь относиться ко мне как хочешь, но я решительно отвергаю всякое покушение на мою свободу. Разве не жестоко подвергать меня судилищу нескольких человек, которые меня не знают и для которых это — скучная обязанность? Между нами говоря, кто может похвастать, будто знает меня, знает, куда я хочу пойти, что хочу делать и каков запас моего терпения? Я искренне верю, что ты делаешь большую ошибку. Говорю я это тебе с холодом в душе, потому что вижу, что ты осуждаешь меня, и уверен, что слушать меня ты не будешь, но ты должна знать — ты сознательно и по собственной воле причиняешь мне огромное горе, не представляя всей его тяжести».
Дальше он выражал сожаление, что этот шаг, столь оскорбительный для него, был сделан именно в тот момент, когда он вот-вот должен закончить первую свою работу, которая, как он надеялся, принесет ему всеобщее признание и деньги: «Именно этот момент ты и выбрала, чтобы переломать мне руки и ноги». Он снова и снова взывал к величию души своей матери, уверяющей, будто понимает его и, не задумываясь, унижающей сына перед всеми: «Ты говоришь, что тобой руководили забота и постоянная тревога. Ты хочешь сохранить для меня то, что у меня есть, причем вопреки мне. Но я никогда и не собирался растратить все сразу. Я готов предоставить тебе все средства ограничивать меня. За исключением одного, но именно это средство ты и выбрала […] Ты выбрала способ, наиболее противный моей натуре: посторонние люди, судьи, нотариусы — к чему все это? […] Я убедительно повторяю тебе мои просьбы. Я уверен, что ты ошибаешься, но в конце концов — если я плохо тебе объяснил, насколько было бы приятнее и разумнее договориться обо всем полюбовно — делай что хочешь, и будь что будет».