Большое солнце Одессы - страница 5
— Пацан, — окликнул меня калека, — купи собачку.
Я хотел сказать, что у меня нет денег, но калека поманил меня пальцем и отчаянно засвистел в собаку.
— Возьми, — сказал он, суя мне в руку собаку, — один гривенник.
Я дал ему пятнадцать копеек. Он взял монету и велел выбрать мячик, потому что сдачи у него все равно нет. А мячик я могу взять любой — синий, ультрамарин, а можно, если захочу, красный или фиолетовый.
— Будь здоров и не кашляй, — сказал мне на прощание калека.
На Преображенской стоял большой щит, беленный мелом. На этом щите было написано, что сегодня и ежедневно в кино имени Фрунзе идет новая картина «Возвращение Максима». Цена билета для детей на утренние сеансы десять копеек. Три квартала подряд, до самой Большой Арнаутской, я отчаянно свистел в свою собаку. Через каждые пять шагов мне обязательно задавали вопрос, не милиционер ли мой папа.
А на Большой Арнаутской мне дали ногой под зад. Портфель и собака полетели на мостовую. Портфелю ничего, а от собаки одни черепки остались. Подбирая портфель, я сказал, что за собаку мне будут отвечать, что при Советской власти бить детей не разрешается и что я обязательно приведу папу.
Но, обернувшись, я увидел своего папу. Обе руки у него были заняты кошелками с картофелем. Он сказал, что это мое счастье, что руки у него заняты, и поддал мне еще раз ногой. Я побежал, но галоши, купленные на вырост, сваливались с ботинок и не позволяли мне развить нужную скорость.
Задыхаясь, папа твердил, что я босяк, казенщик, беспризорник, что у мамы разыгрался тромбофлебит, а я хочу загнать ее в гроб. Я объяснял папе, что не хочу загнать маму в гроб, что я ничего не знал про тромбофлебит, но папа не верил и норовил наступить на задник галоши, чтобы остановить меня.
Возле Успенской церкви я упал, просто потому упал, что бежать уже не мог. Я лежал на гранитных плитах тротуара, папа ударял меня по пяткам, ударял не очень больно, но кричал, что прибьет меня по-настоящему, если я сейчас же не встану и не перестану плакать. Собралась толпа. В Одессе толпа собирается мигом.
— Папа, не бей меня, — сказал я. — Папа, я нашел бриллианты. На Чумке.
Папа взял черную ленту, осмотрел ее и застонал:
— Дурак! Боже, какой дурак мой сын!
В толпе засмеялись и сказали, что это некрасиво — бить ребенка, который приносит в дом бриллианты. Очень некрасиво и некультурно.
Папа поднял меня и мазнул ладонями по пальто, стирая пыль.
Вечером папа дал мне десять копеек. На кино.
Утром, когда я уходил в школу, мама лежала на диване. Под левую ногу ее, укутанную, как деревенская баба в метель, я положил две подушки. Мама поцеловала меня и плачущим голосом попросила быть отличником и хорошим, послушным мальчиком. Я сказал, что буду отличником и хорошим, послушным мальчиком. Это была правда, потому что я всегда хотел быть отличником и хорошим, послушным мальчиком.
В лучах утреннего солнца над Александровскими садиками сияла звезда. Это было невозможно, это было невероятно. Но я видел звезду, своими глазами видел.
У Турецкой башни меня ждал Колька. Она заболела, сказал Колька. Когда она болеет, Кольке не обязательно идти в школу.
Из кондитерского цеха артели «Прогресс» наплывали сладкие запахи теплого, еще барбариса.
КРАХ ПАТЕНТА
Парикмахеров я не любил. Даже в самом этом слове — парикмахер — мне чудилось что-то отталкивающее и непристойное. Но исправно, один раз в месяц, когда, по убеждению мамы, ее сына уже нельзя было отличить от Адриана Евтихеева, знаменитого своей волосатостью человека, меня заталкивали в парикмахерскую. Мастер, остроносый человек в пенсне, щурясь, докладывал своему клиенту, что среди детей довольно часто встречаются адиёты, но вон тот рыжий мальчик — это уж, извините, чересчур. А все, что не в меру, просто противно. Даже идиотизм.
Усадив меня на доску, положенную, поперек подлокотников, парикмахер стискивал медными пальцами мой затылок и упорно выталкивал мою голову вперед. И все это делалось ради того только, чтобы спросить, в какрм году я последний раз мыл шею. Не выдержав, я рывком освобождал голову, и тогда парикмахер всплескивал руками: