Большой обман - страница 31
Когда доктор Брокколи уходит, папа и Джимми некоторое время играют вдвоем, «баш на баш», как выражается папа, — пока Джимми не говорит, что ему пора. Папа кусает губы — он всегда стремится отыграться, — но Джимми потягивается со словами, что на сегодня хватит. Папа поеживается, пересчитывает спички (а их целая куча), достает деньги и протягивает Джимми тоненькую пачку пятифунтовых банкнот. Ой даже не провожает Джимми Шелковые Носки до двери, так и остается сидеть на своем месте. Мистер Сантос со словами извинения уходит вместе с Джимми, а папа на прощанье только машет рукой у себя перед носом — неторопливо, точно отгоняя мух.
— Жалко, что новичкам везет, — говорю я, когда папа наклоняется над моим импровизированным ложем, поправляя плед.
— Ничего подобного. — Папа устал. — Этот злодей Джимми просто лучше играет, чем мы, вот и все.
— Но он же сказал, что сел играть первый раз в жизни!
— Да неужто?
— Он вам всем внушил, что не умеет играть. А оказалось, он мастер.
Папа сердито смотрит на меня — мол, знай свое место.
— И все равно он мне не понравился. — Я переворачиваюсь на живот и накрываюсь подушкой.
— Чего это вдруг? — интересуется папа.
— У него шнурки не подходят по цвету к ботинкам, и он носит женские носки.
— Женские носки?
— Да. Они из шелка или другого материала, похожего на шелк. А ноги у него даже не шевелились.
— Его ноги?
— Ну да. Ты, когда делаешь ставки, шаркаешь ногами по полу, а мистер Сантос топает, как конь.
— А Джимми?
— Говорю же тебе, он вообще не двигает ногами.
— Никогда?
Я напрягаю память.
— Только когда выигрывает, — вспоминаю я наконец. — Перед тем как сорвать банк, он подтягивал носки.
— Каждый раз?
— Нет, — зеваю я, — только когда мистер Сантос говорил, что у Джимми на руках тузы или фулл-хаус, а на самом деле у него была только пара двоек.
— То есть он подтягивает носки, только когда блефует?
— Да. Так он и делает.
— Молодец, Рыжик. — Папа внезапно веселеет. — Это мне пригодится. Давай скажем маме, что ты пошла спать в десять тридцать? Ну как?
— Я согласна.
Я вскакиваю с кровати, едва заслышав, как мама вставляет ключ в замочную скважину. Когда я спускаюсь вниз, яйца уже варятся. У мамы утомленный вид. Веки у нее полуопущены (точь-в-точь жалюзи!), напряжение ночной смены въелось ей в кожу (и без того бледную), точно грязь.
Я сажусь за стол. Меня что-то подташнивает, и я не уверена, смогу ли одолеть хотя бы одно яйцо. После ночной смены мама нередко вываливает за едой полный набор больничных ужасов и трагедий. Хорошенький ребеночек умер от приступа астмы (это чтобы я мотала себе на ус и не расставалась с ингалятором), молодая женщина подавилась куриной косточкой и скончалась (это чтобы я мотала себе на ус и тщательно пережевывала пищу). К тому же у мамы в запасе всегда имеется парочка историй про докторов-дебилов, которые так здорово лечили своих больных, что если уж и не залечили до смерти, то как минимум искалечили. Все это она рассказывает, понизив голос, и то и дело стучит по дереву, чтобы отогнать от нас троих силы зла, а если прольет хоть самую капельку, тут же бросает щепотку соли через плечо.
Я морально готова выслушивать жуткие истории, но сегодня утром маме не о чем особо рассказывать. Всего-то навсего какой-то подросток не привязался ремнями безопасности, врезался на автомобиле в кирпичную стену и размозжил на фиг голову. Да еще новый администратор под конец смены удостоил своим посещением их отделение.
— Как игра? — спрашивает мама без особого интереса, пережевывая яичный белок.
— Нормально. — Папа обнимает ее за плечи. — Все разошлись довольно рано.
— Много проиграл? — Голос у мамы равнодушный, будто ей все равно, выиграл папа или нет.
— Немного, — отвечает папа. — Совсем немного.
Завтрак мы доедаем в молчании, и я отмечаю, что даже звук намазываемого на тост масла или бульканье чая могут показаться очень громкими, если за столом никто не произносит ни слова. Когда папа наконец прерывает молчание, его слова так и ввинчиваются в мозг, словно свист закипевшего чайника.
— Сегодня днем мне надо бы кое с кем выпить по рюмочке. — Папа что-то уж слишком весел. — Если не возражаешь.