Большой Жанно - страница 10
Е. Я.
Второе, что мучило Лихарева, — та злосчастная история с Иудой Бошняком. 15 лет спустя дело представлялось Лихареву как-то яснее, чем вначале, и Нарышкин помог ему добраться кое до чего, но вряд ли снял груз с души.
Бошняк подружился с Лихаревым, тот признался в существовании обширного тайного союза, и неверный друг тут же отправился с докладом к своему шефу и покровителю генералу Витту. Ладно — пока дело обычное, хоть и невеселое…
Но сюжет только заворачивается: Лихарев поведал Бошняку об огромной силе общества. Сочинял?
И да, и нет!
Юный подпоручик сам точно не знал сколь обширен союз, куда его недавно приняли; но ему так хотелось, чтоб наших было поболе! К тому жевелик ли грех — принять сильно желаемое за сущее? И вот уж Бошняк слышит, что «с нами десятки полковников, генералов, адмиралов» (а ведь на самом-то деле едва бы набралось пять генерал-майоров — Волконский, Фонвизин, Орлов, Юшневский, Кальм)…
Выходило также, что за нами — дивизии, корпуса, Черноморский флот; кроме того, Володя был уверен (и, конечно, не скрыл от Бошняка), что в Петербурге наши люди в Государственном совете, министерствах.
Позже, на очной ставке с Лихаревым, Бошняк все это припомнит: разумеется, Лихарев отрицал, да и следствие не сильно углублялось в эти фантастические материи, ибо к тому времени наверху уж догадались, что подлинная картина была не такой: что хотя в заговоре были сотни офицеров, но все больше — поручики, капитаны (штаб-офицеров совсем немного); люди, способные вывести несколько тысяч солдат, — но отнюдь не корпуса, армии, флоты. Конечно, если бы мятеж хорошенько разгорелся, то пламя перекинулось бы бог знает куда и на кого, — но все же Володино воображение раз в десять, а то и в сто опережало истину. Притом Нарышкин и Волконский объяснили всем нам — и я им верю, — что Лихарев, во-первых, многого не знал: Пестель, Волконский и другие наши бояре с ним не делились, да при случае для куражу в разговоре сами готовы были увеличить действительные силы общества; а во-вторых, Володя, если сочинял, то искренне, от всей души, и сам тому уж верил; известно, как это бывает, как родится поэтическое воодушевление, — и такая мистическая уверенность порою стоит любой реальности. Разве Наполеон, высаживаясь с горстью солдат во время «ста дней», не толковал своим, что он точно знает — «все французы за нас»? И вроде бы не солгал — Франция приняла! Но ведь на берегу вполне мог оказаться, скажем, батальон, преданный Бурбонам, и вся Франция охнуть бы не успела, а смельчаки вместе с их императором уже расстреляны!
Случай.
Но подождите, восклицает Нарышкин, это еще не все Володины злоключения.
Он фантазирует — Бошняк запоминает, а затем, в кабинете Витта, еще прибавляет нечто от себя; во всяком случае, не высказывает никаких сомнений насчет лихаревской версии; скорее уж Володю подозревают в утаивании каких-то важных подробностей. И в самом деле — чем крупнее откроется заговор, тем выше оценится заслуга Бошняка и тем сильнее его уверенность в собственном подвиге («вот ведь корпуса, флотилии в заговоре — но я рискую, и очень вероятно — паду в неравной схватке!»). Следующее звено цепочки — генерал Иван Осипович Витт. Хитрейший дьявол.
Волконский тут перебил Мишеля и вспомнил слова Пестеля, что Витт всегда принимает окраску «победившей стороны». Поначалу, очень вероятно, взвешивал — за кого выгоднее встать; не пора ли примкнуть к заговорщикам, прежде чем они возьмут верх? Впрочем, он-то быстро раскусил, что козыри не у нас и что рассказы Лихарева сильно завышают опасность; сообразил — и отправился к государю. «Не знаю, — закончил С. Г., что Витт говорил царю, но думаю, не только не уменьшил, но еще немало прибавил к лихаревскому огромному заговору». Нарышкин совершенно согласился с волконской версией. Именно до этого пункта — до поездки Витта в Таганрог — и довел свои рассуждения Лихарев во время тех бесед на Кавказе. При пересылке из Сибири в Грузию один важный генерал, друг их семейства, поведал Володе, что государь Александр Павлович после беседы с Виттом вышел совершенно подавленный, именно с этих дней (конец октября 1825-го) у царя наблюдался такой упадок сил и духа, что это уже должно считаться началом смертельной болезни, закончившейся 19 ноября.