Большой Жанно - страница 3
Е. Я.
Ей-богу, так и не нашел бы князь мою коллекцию, если б я не осмелился сострить в записке к Петру Андреевичу, что, дескать, я понимаю — есть такая должность „министр без портфеля"; тут уж, верно, был перерыт весь министерский дом, и портфель вернулся к своему законному владельцу.
О стихах и бумагах тайного общества, что были спрятаны, здесь распространяться не буду: все и так к вам отправятся, — а вот эту чистую почти тетрадку я в спальне положил, чтобы на сон и утром глянуть на первый лист — на лицейские чернила, «на далеких, на родных…».
И теперь вот вижу: судьба!
Судьба мне ехать, и, думаю, ехать в последний раз.
Судьба писать мне в эту тетрадку все, что соберу в поездке. Вы слишком много сделали мне добра, чтобы я успел с вами «рассчитаться», но попробовать, попробовать-то надо!
Самыми замечательными рукописями, сохранившимися в пущинском портфеле, были некоторые лицейские стихотворения Пушкина, а также конституция Никиты Михайловича Муравьева с отзывами на полях Рылеева и других членов Северного общества. По поводу же похвалы в мой адрес считаю нужным вот что заметить: Иван Иванович был очень щепетилен. Я доставлял ему книги, снимал дагерротипы, делал литографии с него и других декабристов, кроме того, наскоро записал или скопировал кое-какие их рассказы и рукописи: вот и все мои подвиги! А он постоянно вычислял, сколько мне должен, и пытался уплатить, а я брал плату только «натурой» — то есть новыми рассказами о Пушкине, о 14декабря, о Сибири, — и он, притворно вздыхая, соглашался. Е. Я.
К тому же есть занятные, очень занятные загадки, о которых только теперь и можно потолковать, а вот времени-то, оказывается, нет. Скажу по секрету, Евгений Иванович, после немца взгрустнул я все же. До сей поры жил по английской поговорке: «знаю, что должен умереть, — но не верю». А теперь впервые, пожалуй, поверил, даже слезинку сквозь очки пролил. Вспомнилось вдруг, как умирал много лет назад чудесный мальчишечка, трехлетний сын Петра Андреевича Вяземского. Я подошел к его кроватке и спрашиваю: «Каков ты, Николенька?» А он мне в ответ: «Час от часу хуже, дядя Жанно, бог знает, чем это все кончится». Вот теперь только я с ним, бедным, сравнялся.
Ну да ладно —
Конечно, еще и увидимся. Бог даст, в Москве — и сядем в креслах друг против друга — и мильон вопросов, мильон ответов… Но надо, ох как надо наготове быть.
К счастью, хоть записки о Пушкине успел вам сдать. Но в голове уже немало к ним прибавлений, да и о другом тоже не грех записать.
Впрочем, снова и снова повторяю, что буду наблюдать за собою как за частицей, хотя ничего и не значащей, но входящей в состав некоего целого, которое не должно быть забыто. В общем, как говорил (и говорит) к месту и не к месту мой Иван Малиновский, — «Ты не знаешь внутренних происшествий!» Посему буду болтать что взбредет об этих самых происшествиях, да вряд ли уж успею перебелить, причесать свои черновые. Это уж ваша забота, друг мой. Читайте, если сможете разобрать мою руку.
Кстати, вспомнил, как примерно на 20-м году сибирского жития нам вдруг велели писать разборчивее и лучшими чернилами: в противном случае наши письма не будут доставлены. Вот до чего разленились мои письмочеи, и ведь сколько лет вскрывали конверты — а все не научились разбирать!
Вследствие такого гонения хотел я было впредь писать на бумаге меж двух линеек печатными буквами, как бывало в детстве составлял дедушке-адмиралу поздравительные письма. Хотел, да не стал: ребячество «мне не к лицу и не по летам…».
И еще avis au lecteur:[1]
знакомясь с моею исповедью, держите, пожалуйста, перед глазами следующие, вряд ли известные вам строчки из письма самого знаменитого моего лицейского соседа:
«Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать… суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно».