Борьба за мир - страница 20

стр.

Проходила минута, вторая, третья… десятая, и тогда снова начинала звенеть степь, снова взвивалась в голубое небо какая-нибудь пичуга, снова пробегал живительный ветерок. И снова налетали самолеты. Так на дню пять-шесть раз. А люди все шли, шли и шли. День, другой, третий, четвертый — шли, побросав все, что не в силах были нести, растеряв родных, детей, стариков, старух, думая уже в каком-то отупении только о себе, только о том, как бы не подкосились ноги.

На пятый или на шестой день Татьяна попала на вокзал, переполненный такими же беженцами. Их посадили в теплушки, дали хлеба, воды. И поезд тронулся куда-то на север.

Вначале, когда Татьяна и Мария Петровна вышли из Кичкаса, Виктору было все интересно: он впервые видел и такие степи, и такое солнце, и такое множество людей. Показывая пальцем на корову, он произносил:

— Му-у.

Видя лежащую в канаве женщину, он старательно выговаривал:

— Те-етя-я, — и все что-то лепетал-лепетал, но чаще всего твердил «папа». Потом, очевидно, и до его детского сознания дошло что-то страшное: он присмирел, забился под шаль матери, выглядывая оттуда, как маленький сурок… И на какой-то станции, между Орлом и Брянском, заболел. В течение одной ночи он как-то повзрослел; глазами взрослого человека подолгу смотрел на мать, как бы говоря: «Мама, зачем все это? Зачем меня-то мучают, мама?»

И им пришлось покинуть вагон. Они сошли ночью на маленькой станции. В здании только у кассира в комнате горела керосиновая лампа. Поставив в уголок сверток картины «Днепр», положив узелок с вещицами Виктора, они присели на оставленный кем-то ящик. В здании было пусто, сыро и пахло кислятиной. Только иногда из своей комнаты выходила кассирша, женщина довольно грузная, с прической под мальчика, в пенсне и валяных сапогах. Выйдя, она некоторое время смотрела в темный угол, как бы рассматривая Татьяну, Марию Петровну и Виктора. Постояв так, она снова уходила к себе в комнату.

— Может, мы на ее ящике сидим, — прошептала Мария Петровна и к кассирше: — Ящичек ваш, видно, мы занимаем.

Та тряхнула маленькой, подстриженной под мальчика головкой:

— Нет, я люблю…

И было непонятно: то ли она кого любит, то ли любит вот так рассматривать в темном углу людей, то ли любит просто выходить из своей комнаты. Сказав так, она скрылась в комнате, затем погасила лампу и вышла на перрон. В здании стало еще темней, еще глуше. Мария Петровна, прислонясь к дочери, прикорнула, а Татьяна, глядя широко открытыми глазами в тьму, ярко представляла себе Кичкас — зеленый городок, Днепр с его игривыми водами и красивейшей плотиной, южное небо, просторы. Вот она уже сама бежит по берегу Днепра, садится у скалы, раскладывает краски и быстро начинает бросать их кисточками на полотно.

— Это… это очень хорошо, — слышит она и поворачивается.

Недалеко, за рыжей глыбой, стоит человек без фуражки… На высокий белый лоб падают кудлатые волосы.

— Коля! Ты такой, как тогда, впервые…

И снова — звенит степное солнце, катятся воды Днепра.

И вдруг взрыв. В голубое украинское небо летит красавица днепровская плотина. Стоны, плач. И кто-то безумно кричит:

— Все! Все!

2

Так они просидели до утра. Окно стало молочное.

Вышел старичок в фартуке, с метелкой, сказал:

— Запылю. Шли бы на вольный ветерок.

Они вышли. Присели под могучей ветлой. Тут их окружили местные жители. Люди, узнав, откуда они, заохали, заахали и стали давать разные советы. Одни советовали остаться здесь на станции, другие — отправиться в село Егормыш, там есть и доктор. Кто-то сказал, что до Егормыша всего двенадцать километров, но его перебили, заявив, что вовсе не двенадцать, а восемнадцать. И люди заспорили. У Татьяны сдавило горло: она знала, что ни у нее, ни у матери нет денег, нет лишних вещей, значит, им придется теперь просить, унижаться. И она впервые зарыдала, громко, как обиженный ребенок. Толпа еще больше заохала, заахала, а какая-то тетка, готовая расплакаться, сказала:

— А ты не реви. Поднимайся и ступай в Егормыш.

В эту минуту толпу раздвинул седоватый человек в чесучовом поношенном пиджаке и парусиновых заботливо отутюженных брюках. Сняв с головы фуражку, он поклонился Марии Петровне, затем надел фуражку и, не спрашивая согласия, взял узелок.