Борхес. Из дневников - страница 6
Понедельник, 28 сентября. Борхес: «По-моему, Ките лучше Шелли: он считал себя невеждой, говорил, что ничего не читал». Вспоминаем нападки Де Квинси на Китса, его hoofs[37], попирающие язык, любовь Китса к ужасным словам. Китс и Шелли показались современникам столь приторными, что их приняли за педиков. Борхес: «Поколение Кольриджа, Де Квинси и Водсворта лучше поколения Шелли, Китса и Байрона; однако у публики знамениты именно эти последние. Байрон из них менее плох… Нет, у Китса стихи лучше, и он стоит отдельно, намного выше Байрона и Шелли, но Байрон писал в более классической манере. Байрон гораздо выше Шелли: за ‘Дон Жуаном’ ощущается необыкновенная легкость и, может, не столь возвышенная, но необычайная сила; а за многословными, windy, поэмами Шелли — ничего. Удача Шелли в том, что обычные люди, понятия не имеющие о литературе, считают его поэтом. Байрону тоже выпало такое счастье, но его звезда уже закатилась. Суинберн же, будучи намного лучше Шелли и Китса, неизвестен за пределами мира литературы».
Понедельник, 5 октября. <…> Говорим о жизни Аполлония Тианского, описанной Филостратом[38]. Борхес: «Вот думаешь, что книг, подобных ‘Тысяче и одной ночи’ должно быть много, а их нет. Хорошие книги должны появляться в конце литератур: это дистилляция множества предшествующих книг, многих литератур. Вероятно, понадобилось немало книг о путешествиях, чтобы появился ‘Синдбад’».
Понедельник, 12 октября. Борхес: «Вот я писал рассказ о ронинах[39] очень тщательно, а Эмита[40] выловила у меня тридцать три ошибки. Ошибаешься там, где никогда и не подумаешь: герой ложится в постель, но оказывается, что постели нет; измажешь кровью простыню, а простыни, оказывается, тоже не существует».
Четверг, 15 октября. По поводу «Войны и мира» Борхес замечает, что неверно начинать роман большим праздником с большим числом персонажей, которых читатель должен индивидуально распознать: «Зачем Толстой так нагружает читателя, заставляя отождествлять каждого? Есть же замечательный ход: ‘Жил некогда человек’, — почему им не воспользоваться?»
Воскресенье, 25 октября. Пытаемся читать «Гаргантюа»; не получается. Борхес: «Книга Рабле не для читателей, а для комментаторов. Сначала я старался ее полюбить, а потом понял, что даже спать не хочу с ней в одной комнате. <…> Она — отрицание всего французского».
Воскресенье, 8 ноября. Завтра Борхес читает лекцию о Шиллере: «Очень любопытно узнать, что же я буду говорить. Ничего в голову не идет».
Пятница, 13 ноября. Борхес: «Хорошеє произведение узнаешь, даже читая в плохом переводе, ведь что-то обязательно остается. Хорошую вещь всегда можно перевести. А непереводимые вещи не так важны: это игрушки, они служат для удовольствия…»
Вторник, 17 ноября. Борхес: «Реализмом называется все жестокое, порочное, эсхатологическое. Господа, в какой реальности вы живете? В моей ничего такого не происходит».
Вторник, 22 декабря. Борхес рассказывает, что в самые страшные моменты гражданской войны в Мадриде Хемингуэй в шутку написал на двери номера Уолдо Фрэнка[41] «фашист». Эта шутка могла стоить Фрэнку жизни. Испанский коммунист-писатель, стерший надпись, поведал об этом Борхесу и добавил, что Хемингуэй был скверным типом. Борхес: «Это видно по его книгам. Если он так восхищается злодеями, то наверное и сам злодей».
Борхес: «Если бы Франция дала миру только Рабле, Леона Блуа и Гюго, она бы славилась гениями; но поскольку там попадались и правильные писатели, считается, что Франция неспособна производить гениев».
Суббота, 2 января. Борхес: «У кого всемирная — и загадочная — слава, так это у Гёте. Он не только великий поэт; он мудрец, своего рода Конфуций или Будда. Французские и английские стихи у Гёте очень плохие. В Гёте было что-то провинциальное. Une sorte de Voltaire sans esprit