Борисов-Мусатов - страница 16

стр.

Но все же скорее бы лето — с походами на Волгу, когда из материнского комода вся компания вытягивала тайком большую простыню, и все тот же заводила, недавно бывший «начальником станции», теперь воображал себя уже лихим волжским атаманом… Быстрее, пока не вернулась мама, выбегали из дому. И как только заспешит под уклон под твоими подметками улица, сразу подхватит ток ни с чем не сравнимой родной прохлады, зашевелит ветром волосы, зашуршит кронами тополей… И вот с этого-то поворота она и открывается — там, внизу, между зеленых высоких стен спускающихся деревьев. Серо-голубая, с далеким «тем» берегом — желтой полоской песка и сине-зеленым лесом. Нет, не громадная, не величественная она здесь, а какая-то «домашняя», своя… И еще с горки видно, как тянется вдали волна за скрывающейся баржой.

Перерезав Большую Сергиевскую почти у берега, попадаешь в облака сытного, душащего мучного запаха. Белая пыль летит из окон высоченных мукомольных фабрик, понастроенных тут богатеями немцами. Лязгают неподалеку железнодорожные составы, идут обозы с мукой и зерном, набивая тугой денежный мешок далеко не робкой «столицы Поволжья»… чадят заводские трубы… Но сквозь этот гвалт, пыль и ожесточенно кипящую деятельность — манит опять же она, каждой волной шепчущая о воле и вольнице, не подвластной суетной толчее и цепкому расчету. Пусть вблизи Волга и иная — разная, иногда грязно-серая, с мутной, белесой пеной на поверхности, но даже закрой глаза — волнует этот запах, плещущий звук, тянущий душу холодок…

Справа на горизонте высокий берег синеет крутой горой, и ее линия врезается в Волгу прерывистым спуском. Виктор знает, что это Увек, где, как рассказывал отец, стоял когда-то золотоордынский город и где до сих пор мешками собирают вымытые прибоем серебряные монетки, чеканенные непонятной вязью… Увек — век — вековой… — словно эхом слышится в названии… А слева от Увека — от дома же выгребать надо вправо, вбок — вожделенная цель путешествия: лежащий большой подковой остров, поросший осокорем и густым тальником. Как он притягивает их, раздобывших на берегу лодку плац-парадных «казаков-разбойников», и само имя его чего стоит: Казачий!..

Возвращались поздно, измотавшись и промокнув, попав в дождь и сильную качку. Ох, и достанется от матери, хотя уж лучше самим предусмотреть наказание и молча разойтись по темным углам, уткнувшись носами в стенку. А в глазах долго стоит одна и та же картина. Качаются на свинцово-синих волнах чайки. Узким красным языком дразнится флаг на дальней барже. И на зависть ему вздувается легким белым парусом мамина простыня. Чайка отшатывается в небо и падает, перевертываясь в полете.


3

Двадцать лет спустя художник Мусатов попытается выразить в белых стихах состояние приближающегося вдохновения: «Тоска меня мучит, музыкальная тоска по палитре, быть может…» Где же и когда настигло его впервые это томительное ощущение? И кого — того-то непоседливого сорванца, который словно нарочно старался показать, что ни в грош не ставит свою болезненность, свою печальную «особость»? Да, за внешней живостью, за азартным выхлестом энергии, позволявшей набрать обилие впечатлений, — изначально существовала особого рода живость внутренняя, когда тот же мальчик становился задумчиво тих, сосредоточен и как будто грустноват. «Все-таки порой он как бы уединялся», — подчеркивая жизнерадостную натуру брата, вспомнит Елена Мусатова. И не угнетенность болезнью, не обидные — и редкие, впрочем, — словечки вроде ласково-усмешливого «горбунчик» вдруг замыкали его в самом себе… Его «тоска» и была преимущественно врожденно-музыкальной силой с еще неясным, но непреодолимым стремлением даже самые первые «впечатленья бытия» как-то связать и понять в узоре, в единой мелодии. Но для этого надо было сначала чутко воспринять каждую отдельную «ноту», интуитивно-тонко определить тональность разбросанной по миру окрест и совсем не слитой в гармонию красоты. Конечно, великое дело наследственность: несомненная даровитость аккуратиста отца, художественные наклонности рукодельницы-матери, их навык и пристрастие почти щеголевато одеваться и скорее эти наклонности — по коноплевской линии, ибо дед Гаврила Васильевич, видимо, рано скончавшийся, если судить по тому, как сложилась жизнь Дуняши, был не только гжатским мастером-золотопечатником, но и писал портреты. Один из портретов его работы долго хранился в мусатовской семье.