Бремя нашей доброты - страница 10
— Вот, берите, я ваша родственница. За помин, как говорится, всех наших.
И, развернув свою старую, скрипучую телегу, уехала опять на долгие-долгие годы. Онакию было тогда лет пять-шесть. Сначала они подумали, что монашка, возможно, с кем-то их спутала, но потом она еще раза два их навещала. Наезжала в самые что ни на есть трудные времена, выгружала самое что ни на есть сущее на свете — кукурузные зерна, и одаривала она их тогда, когда зерна кукурузы стоили столько же, сколько стоила жизнь человеческая, ибо они и являлись жизнью. И, ворчливая, вечно всем недовольная, глядя себе под ноги, каждый раз упрямо заявляла, что я, мол, ваша родственница, за помин, так сказать, всех наших. Разворачивала допотопную телегу и уезжала опять на годы.
Уже подростком Онакию однажды довелось увидеть дом той странной тетки на берегу Днестра. Он был тоже как-то хмур и замкнут в себе, как и его хозяйка. Навестить ее Онаке постеснялся. Строгость родственницы как-то не предполагала тот род привычных отношений, при которых можно запросто ходить в гости друг к другу.
Теперь вот снова трудная полоса в его жизни и, как ни странно, опять та тетка выплыла из небытия. Добравшись до Днестра и уткнувшись в границу, Онаке понял, что домик тетки на том берегу — дар божий. Несколько дней, пробираясь незаметно по левому берегу, он отыскивал на правом высоком берегу теткин дом, пока однажды под вечер не выловил его из тумана. Он нашел не только дом, он увидел даже и саму тетку, тащившуюся из леса с вязанкой дров, — совсем постарела, уже в три погибели согнуло ее, но вот ведь труженица — не сидится ей, все тащит в дом… Точно все рассчитав, он и бросился в реку намного выше села, с тем чтобы, если снесет течением, снесло примерно напротив теткиного дома, но вот он блуждает по оврагам с собакой за собой, а теткиного дома нет как нет.
Оказалось, что слишком далеко отошли от берега, и теперь входили в село с запада. Целые своры местных шавок кинулись вдогонку за рыжей Молдой, но, умная от природы, верная Карабушу, собака шла тихо за своим хозяином, ни на что не реагируя, как бы боясь упустить то великое счастье, которое у собак называется возвращением хозяина.
Онаке стучал долго в окошко, но, как оказалось, тетка ушла чуть свет к родникам за непочатой водой, и, когда он собирался было уже уйти, боясь, что его настигнет свет на этом берегу в русской шинели, тетушка вдруг откликнулась из глубины двора, куда вела еле различимая в тумане тропка.
— Это ты? Входи. Не заперто.
Она вошла следом, неся на коромысле два неполных ведра, и все было так просто, обыденно, точно они еще вчера виделись и вот теперь по каким-то своим делам он заглянул снова. Собственно, она не любила говорить, и, может, потому слова у нее были какие-то бесцветные, без игры, без намеков. Она не была человеком слова, она была человеком дела. Хоть и постарела, все делала медленно, аккуратно, в присущем ей ритме и ни разу от дела не отвлеклась.
Онаке она видела, по его подсчетам, лет десять назад, в доме его отца; он был тогда еще подростком. Конечно, десять лет — срок большой, особенно для дальней родни, особенно для человека в летах, и Онаке еще там, на левом берегу, заготовил длинный, обстоятельный рассказ, чей он сын и с какой стороны он ей родней доводится, но тетка и не собиралась его ни о чем расспрашивать. Один только раз, зажигая лампаду перед образами, спросила, стоя спиной к нему:
— С войны?
— С войны, — печально ответил Онаке.
— Дрова в сенях, — сказала она, подливая масла в лампадку. — Принеси и растопи. Когда печь нагреется, верхнее просушишь, остальное высохнет на тебе.
Прекрасные дубовые поленья — ах, какое это великое чудо — дуб, и как славно, что мы связали свои судьбы с ним! Пока Онаке растапливал печку, тетка принесла в сенцы охапку соломы. Кинула рыжей Молде пару остывших, оставшихся с вечера ломтей. Проголодавшаяся Молда, сглотав, залезла на принесенную солому и, вертясь вокруг собственного хвоста, свила себе гнездышко, в котором тут же уснула.
После чего тетка накормила гостя, уложила спать возле теплой печки и перед уходом сказала, перевязываясь бесконечными платками, так как очень боялась нервной ветряной простуды, которую она почему-то называла «хорбалиц».