Британец - страница 15

стр.

— Нет, просто не укладывается в голове! — Это Меченый, опять он завел свое нытье. — Куда же нас повезут?

И Бледный:

— Сколько можно спрашивать?

И Меченый:

— Куда-нибудь подальше от Лондона?

И Бледный:

— Я тебе уже говорил — на остров Мэн. А захотят, так вообще к чертям собачьим.

— Вена — уже не Вена, — говорил твой отец, — ты должен немедленно уехать из страны, — и ты сидел напротив него в пивной на Гюртеле [2], и был дождливый осенний день, а до того он ждал тебя у входа в дом на Маргаретенштрассе, и теперь опять он втолковывал тебе все то же, и ты не слышал, не желал слышать этого, ты смотрел, как он расправлялся с ужином, а сам не мог проглотить ни крошки. — Поверь, здесь тебе оставаться нельзя, — уговаривал он, — все, что требуется, подготовлено, — и всего неделя прошла с того дня, как твоя мать и ее муж, чью фамилию ты носишь, всего неделя, как они умерли, отравившись выхлопным газом, который они сами провели внутрь машины, на лесной дороге у городской окраины, и ты носил в кармане куртки прощальное письмо, жалкий клочок, с просьбой простить их, бумажку, измявшуюся, точно носовой платок, иногда ты по рассеянности вытаскивал ее вместо платка, а он все говорил и говорил, без остановки. За столиком в отдалении сидели несколько человек в военной форме, и он поздоровался с ними, как со знакомыми, и понизил голос, — поедешь к кузине моей секретарши в Лондон, — а ты все смотрел на дождь, который то накрапывал, то переставал, на сгустившийся туман за окном, его яркую, точно живую белизну, которую безуспешно пытались пробить автомобильные фары, световые конусы ударяли в стену тумана и отскакивали, потом, вздрагивая, замирали. От его слов ты все больше горбился и мечтал про себя: вот сказал бы он, что все — просто морок, и взял бы тебя за руку, и вы бы с ним вышли на улицу, и на домах не висели бы тяжелые отсыревшие флаги, то вяло хлопавшие на ветру, то, при сильном порыве, щелкавшие оглушительно громко, точно выстрелы, и не было бы тех банд, с песнями и гоготом марширующих по улицам, и ты не просыпался бы среди ночи от топота сапог на лестнице, от грохочущих ударов в дверь и внезапной тишины, которая вдруг наставала затем во всем мире, ты мечтал, что он опять будет ходить с тобой в Пратер [3] играть в футбол или, в первые весенние дни, гулять по главной аллее парка, будет каждую минуту снимать шляпу и кивать встречным женщинам и наконец исполнит свое обещание — возьмет с собой в горы и покажет тебе ледники, сверкающую броню ледников, которую ты видел только на фотографиях, и еще возьмет тебя в Зальцкаммергут, на свою родину, не станет опять откладывать поездку до следующего лета, когда у него будет больше свободного времени, и еще ты мечтал, чтобы он перестал говорить, перестал называть тебя Габриэлем, как будто ты все еще ребенок, и повторять без конца: — В Англии тебе понравится, да, уверен, в Англии тебе понравится.

Ты дождался боя часов в соседнем помещении и, когда люди в военной форме вдруг захохотали, — наверное, кто-то рассказал анекдот, — шепотом сказал:

— Я не хочу в Англию.

И ты впервые в жизни назвал его отцом:

— Отец, прошу тебя, позволь мне остаться.

И он, с наигранной невозмутимостью:

— Отец?

И его глаза беспокойно забегали.

— Что это значит, Габриэль?

— Что толку ломать себе голову, — сказал Бледный, — считай, нам крупно повезло, если выберемся отсюда в скором времени.

И ты увидел, что он приподнялся рядом с тобой.

— Слышишь?

И Меченый:

— Что — «слышишь»?

И Бледный:

— Ты не слышишь?

И Меченый:

— Черт, да что? Ну, живо — что?

И ты успокоился и услышал, что кто-то во сне плачет, а другой бормочет, вроде бы молится, но нежное прозвище, которое снова и снова проскальзывало в молитве, конечно, для святой не годилось.

— Слышишь?

И ты услышал сдавленное хихиканье, снова услышал голос человека, на которого днем обратил внимание, потому что он повторял как заведенный: «Я протестую!» — одно и то же, без конца, без конца: «Я протестую!» — и голос у него был скулящий, — услышал, что он возмущается — жесткие доски, холод, жалуется, что никто не хочет его выслушать, и вспомнилось, как днем он ходил по школьному двору из угла в угол, всем жаловался на свои несчастья, совершенно неуместный здесь господин, точно привидение, в двубортном пиджаке, в городской шляпе, с переброшенным через руку плащом, как он из последних силенок отбивался, когда у него стали отбирать паспорт, перочинный нож и вилку с ножом, чемоданчик с книгами и портативную пишущую машинку, с которой его схватили утром в Риджент-парке, где он прятался, и он сказал, что подаст жалобу в самые высокие инстанции на непозволительное обращение, что был профессором в Берлине и до последних дней состоял в переписке с коллегами из Оксфорда и Кембриджа, и солдаты, посмеиваясь, курили и приговаривали с ухмылкой: «Мое почтение, господин профессор, мое почтение…»