Броненосец «Анюта» - страница 19
Вернивечер хорошо помнил, как он выкладывал на сиденье небогатое содержимое своих карманов, как протискивался сквозь окно, чтобы броситься в море, как заставлял себя поскорее захлебнуться; он даже вспомнил, как к нему стремительно приближалось в воде какое-то большое темное тело, которое он принял за дельфина. И вдруг он, раскрыв глаза, видит себя не на дне морском, а на том же самом сиденье, на котором он лежал, когда Аклеев начал отдирать крышу. А Аклеев по-прежнему стоит на противоположном сиденье и по-прежнему неправильно (Вернивечер готов был голову отдать на отсечение, что неправильно) действует топором.
Неужели все это на самом деле произошло во сне или в бреду?
От этого предположения Вернивечер пришел в отличное состояние духа. Ему захотелось сказать Аклееву что-то очень ласковое и хорошее. Превозмогая боль и чудовищную слабость, он попытался приподняться на локте здоровой руки и увидел свои мокрые брюки из камуфлированной защитной материи и почерневшую от крови тельняшку, вывешенные для просушки на раскрытых дверях каюты. Ботинки его вместе с носками сохли на кормовом трапчике. Все стало ясно Вернивечеру, но он все же дотронулся до своих волос. Волосы были мокрые, они еще не успели высохнуть.
Тогда Вернивечер в изнеможении откинулся на спину. Ему было невыразимо стыдно, и в то же время (он ни за что не хотел сам себе в этом сознаться) его захлестнуло огромное, ни с чем не сравнимое ощущение счастья: остался все-таки жив! И кто-то, рискуя жизнью, спас его! Он заметил мокрые пряди волос, свисавшие на озабоченно наморщенный лоб Аклеева, и понял, кто его вытащил из морской пучины.
Он ощупал себя и определил, что на нем брюки Кутового и, очевидно, его же тельняшка.
Тогда Вернивечера охватило никогда еще до того не испытанное чувство непередаваемой нежности к своим верным боевым друзьям, и он второй раз за этот день и за все время с тех далеких пор, как он вышел из детского возраста, заплакал. На этот раз у него не хватило сил, чтобы отвернуться от Аклеева и скрыть от него свои слезы. Да, кажется, он этого не очень и хотел…
Но Аклеев все же успел во-время отвернуться, чтобы зря не смущать Вернивечера.
— А ветерок-то вроде меняется, — промолвил он безразличным тоном. — Погонит нас, браток, сейчас на зюйд… И так погонит, что только держись…
Отодрав наконец свой тяжелый фанерный «парус», Аклеев перетащил его на корму и пока что прислонил к задней переборке каюты. Потом он стал шарить под сиденьем, рассчитывая найти там что-нибудь, что пригодилось бы на петли. Хорошо бы кусок сыромятной кожи или, на худой конец, дюралюминия! Десятка полтора гвоздей он обнаружил там еще утром, когда доставал топор, молоток и ведерко.
Но ни кожи, ни дюрала не оказалось. Да откуда им было и быть на рейдовом катерке, отлучавшемся от причала на самое ничтожное время и только в ограниченных пределах гавани, защищенной от ветров и обеспеченной всем необходимым?!
Тогда Аклеев не без грусти снял с себя поясной ремень, к которому он так привык за время своей службы и который он собирался носить до самой смерти, положил его на палубу и решительно, как если бы он отрубал себе пальцы, отрезал от ремня четыре широкие полосы.
Конечно, он мог обратиться к Кутовому или Вернивечеру, и те бы, ни словом не возразив, отдали свои ремни, но Аклеев считал себя не вправе брать у других, пусть даже для общего дела, то, что у него имеется у самого. Кому не обидно расставаться с ремнем, черным матросским ремнем с бляхой, на которой символом краснофлотской славы поблескивает якорь? Это почти то же, что расставаться с бескозыркой или бушлатом! Нет, Аклеев не был способен на такое злоупотребление властью.
Минут через пять «парус» левым своим краем был навешен на четырех кожаных петлях к левому углу кормовой переборки каюты. Лимузин снова стал управляемым. Зато парус заслонил собой двери, и сообщение между кормой, каютой и моторной рубкой прекратилось.
А так как Кутовой не имел права отрываться от штурвала, то все три члена экипажа на все время надвигавшегося шторма были предоставлены каждый самому себе.