Бруски. Книга III - страница 4

стр.

– Глупый твой разговор, Хахар Вавилыч, – передохнув, заговорил Никита, легонько пряча водку за спину от жадных глаз гостей. – Тут еще больше изжоги будет: у меня совести не хватит обидеть кого. Вот ее спроси, сноху, – он показал на Ельку, – сроду пальцем не тронул, ни матершинным словом.

– Не Хахар я, Никита Семеныч, а Захар, – перебил его Захар. – Звать-то ты меня забыл как?! И совет мой прими: отдай им все, а с них по червонцу в месяц, – и заживешь барином. А так подохнешь в одночась.

Никита качнулся, передохнул – до его сознания, очевидно, дошло заманчивое предложение, но он, не показав виду, гремел свое:

– Я активистом, культурником больше быть не буду.

– А ты побудь: еще целковых триста слупят, – издеваясь, подкинул Захар.

– Не буду, – обозлился Никита и весь ощетинился. – И в коммуну к вам не пойду. Режь меня – не пойду. Я все по ветру раздую, останусь, как трын-трава!

Кирилл легонько потянул Ельку и, никем не замеченный, покачиваясь, вышел во двор. Ночь дрожала в прохладе. Кирилл, обняв под сараем столб, долго стоял, слушая доносящиеся до него слова Никиты Гурьянова, пьяный гам. Под сараем в углу кто-то сидел на корточках и, низко опустив голову, монотонно пел:

На ветки-и на-а зиле-онай
Пел с дрелью са-ала-вей…

Пропев раз, человек начинал снова.

– Экий певун, – усмехнулся Кирилл и прислушался через окно к словам Захара.

– Присядь-ка на минуту, Никит Семеныч, – говорил Захар быстро, чеканя каждое слово, – дай-кось малость и мне умишком раскинуть. Эх, люди-человеки! Такая штука. Обидно умирать теперь. Я иной раз вот как в волосы себе вцеплюсь – с корнями рву: лет двадцать сбросить бы мне, пожил бы, ох, и закрутил бы веревочку по-другому. Нет, чего нельзя, того нельзя. А посмотришь – иной ноет, молодой, а ноет. Говорю: дурак… чего тебе надо, ты сам – золото.

– Чудак, – проговорил Кирилл и обошел столб, стараясь разглядеть Захара всего.

Захар сжался, будто для прыжка.

– Человек не сразу ходит. Это свинка сразу ходит, поросенок: оторвался от пуповины матери и пошел стегать. Но и веку свинке пять лет. А нам, человекам, надо знать – бородавку срезать и то больно, а мы ноне море переходим. Один ученый доказал – Моисей знал, когда море расходится, и провел свой народ по сухому дну… и то ропот был. Вот и нонче море расходится: большевики зовут нас по сухому дну пройти, а мы пятимся. Это мое слово запомните. Эх, хоть топором бы с вас скорлупу обтесать…

Захар говорил долго – с прибаутками, шуточками. Люди смолкли, и Кирилл, слушая его, совсем забыл – для чего вышел во двор. Но вот кто-то тронул его за плечо. Он повернулся. Во тьме перед ним стояла Елька, а в углу сарая все так же кто-то, сидя на корточках, пел:

На ветки-и на-а зиле-о-онай
Пел с дрелью са-ала-вей…

– Егор Куваев. Его любимая. До утра тянуть будет, – шепнула Елька, тихо смеясь. – Как выпьет, так и за «ветку».

– Еленька, – Кирилл длинными руками обнял ее всю.

– Я не могу. – Елька повернулась, посмотрела кругом, потом потянулась и, извиваясь, повисла на нем – худенькая, лядащая, как подросток-девчонка, – затем оттолкнулась и быстро в темноте побежала по лестнице вверх на сеновал, сорвалась и упала на подставленные руки Кирилла.

– Какая ты легонькая, – и, переливая говор волнующим смехом, Кирилл унес ее туда, откуда ударило крепким запахом сена, теплотой ночи.

– Как же вот так? – спросил он ее чуть спустя, когда она, притихшая, лежала у него под боком, положив голову на его плечо.

– Надоела пресная жизнь, Кирюша. Вы ведь, мужики, смотрите на нас, как вон на седелку: надо ехать – запряг, приехал – бросил.

– Ну, что ты? Я же не такой.

– О тебе я молчу. Знаешь, второй раз за всю жизнь добро почуяла: там, в Крапивном долу – помнишь? – и вот теперь. Да тебе ведь это не понять. Сокол ты!

«Бабы меня любят, ребятишки, а персона повыше – нос гнет», – соображал Кирилл, не слыша последних слов Ельки, плотно и ласково прижимая ее к себе.

2

Николай Пырякин и дедушка Катай нашли Кирилла на сеновале. Елька, шустро пробираясь по крыше сарая, едва успела скрыться.

А в избе буйствовал Никита Гурьянов. Он совсем опьянел и, ударяя кургузой ладонью по новому, покрашенному фуксином оконному наличнику глухо бубнил: