Бумажные маки: Повесть о детстве - страница 28
Тот, кто сам испытал всяческие нелегкие состояния, пройдя через резкие падения и медленные подъемы, через борьбу с капризами и прихотями своего «я», легче поймет других людей, тяжко одолевающих свой путь через грехи и слабости... Возможно, только тот, кто рос в любви, у кого были мудрые воспитатели или могучая интуиция, благодатный дар изначально сильного нравственного чувства, — только такой человек свободен от злых опытов в детстве?..
А что творилось на душе у взрослых, чью жизнь я вдруг ни с того ни с сего начинала отравлять, а они не могли даже отшлепать зловредное существо, потому что существо это было и без того наказано судьбой: жалкое, маленькое, раздавленное болезнью и тяжелыми переживаниями... Во всяком случае, Ваграм Петрович не переставал верить, что я не озлоблюсь, не переставал меня любить и радоваться, что я расту потихоньку, прибавляю в весе, что у меня округлились щеки и пропадает чернота под глазами.
...Вот его кабинет! Когда-то — святилище, куда нас вносила на руках могучая санитарка. Но прошло два года после моей выписки, и мы с бабушкой Женей без всякого трепета переступили порог обыкновеннейшей комнатки, тесной, с прозаичным конторским столом, некрасивыми казенными стульями и белой кушеткой, покрытой простыней.
И коридор, которым мы с ней шли... Неужели это тот самый, таинственный, роскошный, с ковром и пальмой, невероятно широкий и длинный? Это его я боялась пересечь? Это его стены были для меня так далеко раздвинуты, что голова кружилась от одного предложения дойти от стены к стене? Вот эта чахлая пальма в старой кадочке, та самая, что была деревом моей мечты с пушистым стволом и блестящими кожаными листьями. Неужели именно к ней я так стремилась подойти, чтобы потрогать ворс на стволе и поверхность листьев, и готова была совершить неимоверно тяжелый путь по середине ковровой дорожки, колеблющейся под ногами? Дорожка тогда казалась бархатной, ее тоже хотелось потрогать. Из окон, всегда полных неба, света, на алый бархат ложились темные крестообразные отпечатки переплетений рам, в темных местах ворс выглядел гуще и еще колючее, чем на светлых...
Оказывается, пальме не хватает в этом больничном коридоре ни солнца, ни воздуха, она еле жива и похожа на блеклую декорацию. А ковровая дорожка выцвела, полысела.
А от стены к стене-то — не больше четырех шагов!
Зато Ваграм Петрович — еще лучше, чем был в моих воспоминаниях. Что за чудо его лицо! Все в нем светится добротой: кустики бровей, улыбка, глаза, хоть небольшие, но как они умеют вдруг засиять нежностью, печалью, мудростью...
Жаль, что студенческая жизнь с ее суетой и жаждой самовыражения так захватила меня, что я не приезжала больше к этому мудрому человеку, ни о чем его не спрашивала, ничего о себе не рассказывала, и фотографии, хоть и напечатала, так и не привезла ему, они до сих пор лежат у меня в ящике стола...
Когда теперь я проезжаю на электричке мимо станции Яуза, где был наш санаторий, мне хочется сойти. Мысленно я пробегаю по асфальту мимо длинных приземистых корпусов к нашей веранде, к шумящим деревьям (какой это был шелковый, какой свежий, волнующий шум!) и увидеть, как между детских кроваток идет по солнечной дорожке в белоснежном халате, в высокой накрахмаленной шапочке бессмертный Ваграм Петрович с его светлой улыбкой...
11
Когда Ваграм Петрович сообщил моим родственникам, что меня можно готовить к выписке, ко мне приехала бабушка Женя. Она хотела познакомиться со мною и спросить у Ваграма Петровича совета, где лучше мне выздоравливать — на юге, у моря или в средней полосе
России. В зависимости от этого она собиралась выбрать место жительства.
Она приехала в Москву на три дня контрабандой, так как ей запрещен был навсегда въезд в Москву, Ленинград, столицы союзных республик, а также в крупные города. Опасной для больших городов она стала в 1934 году 4 декабря, когда, прочитав в газете об убийстве Кирова, сказала за завтраком моей маме: «Как это страшно — политические убийства! Они всегда тянут за собой множество невинных жертв...» Как в воду глядела! Сама же на следующий день, вернее — в ночь, стала такой жертвой, хотя жила в Москве, а Кирова убили в Ленинграде. Она попала в разнарядку «кировского» набора. Отсидев свои пять лет в лагере, она застряла в Коми из-за войны.