Бумажные маки: Повесть о детстве - страница 3
Конечно, это было страшно. Но уж если не поддашься страху или тоске, можно от любого, даже самого хитрого и злого беса откреститься. Или брызнуть на него святой водой. А дом можно освятить, пригласив священника с церковным крестом.
Но о таких чудищах, как Басаврюк и колдун у Гоголя, никто из нас и не слыхивал!
Меня больше всего поразили не мертвецы с когтями, вросшими в землю, с длинными бородами и волосами (живыми волосами у мертвых людей! они растут и растут сами по себе!). Конечно, жутко представить себе, как мертвецы со стоном встают из разверстых могил и смотрят пустыми глазницами на лунную реку с замершей на ней лодкой.
Но я боялась даже дышать, когда доходили до того места, где Катерина, обезумев, металась по ночному лесу, и ее волосы путались в ветвях, и души некрещеных младенцев хохотали и катались в широкой крапиве. Эта широкая крапива! Она стелилась коврами, и по ее серебряному от луны ворсу катился страшный визжащий клубок...
А я — кто? Я, оказывается, тоже младенец. Потому что немладенцами становятся, когда исполнится семь лет. А мне только пять. А я — крещеная? Если я умру, то попаду к некрещеным младенцам? Почему меня не крестили? А может быть, все-таки няня меня крестила? Не хочу визжать в крапиве по ночам!..
Когда я ходила, это было всего год назад, я видела травы и деревья, знала крапиву, ела щи из крапивы и боялась обжечь босую ногу, когда играла в прятки... Но всего за год лежания в больнице представления о крапиве и березе стали смутными. Детских книжек с картинками у больных не было. Поэтому я могла вообразить что угодно о «широкой крапиве». Голубоватая прозрачная душа Катерины, которую вызвал колдун, была для меня гораздо реальнее, чем крапива.
2
У Гоголя и у моих сопалатниц было одинаковое отношение к миру. В нем все существовали рядом: люди, русалки, домовые, черти, ангелы... За каждого человека, большого, маленького, старого, молодого, хорошего и плохого, шли сражения у ангелов и бесов. Человек мог, оказывается, сделать выбор: или отдаться своей страсти или желанию и попасть во власть нечистого, или пожертвовать страстью и обратиться за подмогой к ангелу-хранителю, самому Богу, к святому или старцу. И тогда спасение приходило немедленно.
Конечно, такой мир был гораздо богаче и интересней, чем холодный, необитаемый мир тех, кто вечно спорил, утверждая, что Бога нет, нет и ангелов, нет нечистой силы, нет души у человека. Есть только тело с печенкой, селезенкой, сердцем — моторчиком, мозгом — главной конторой. И жизнь — это работа печенок-селезенок. А чего нельзя потрогать, взвесить, рассмотреть, — одни выдумки!
И я чувствовала себя оскорбленной, как бы ограбленной, когда ученые женщины торжествовали в споре. Они говорили, что Гоголь все придумал, потому что он — писатель. А у писателей в голове одни фантазии и верить им нельзя. Смерть — это только обрыв жизни, как обрыв нитки или бинтика. В этом обрыве — конец, и больше ничего нет.
Ничего!
У Гоголя и у простодушных женщин, окружавших меня, мир был устроен не только гармонично, но и разумно: жизнь человек проживает не зря, не для того, чтобы стать кучкой червивого праха, удобрением для трав. А для того, чтобы многому научиться и многое узнать для дальнейшей жизни, когда душа оторвется от тела. Все понятно! Человек рождается маленьким, слабым, и чтобы он выжил, нужны заботы и труды других людей. А когда он вырастает, — сам трудится для своих детей, для других людей, учится их любить. И после смерти все эти труды не теряют своего значения, а благодаря им, душа продолжает жить. Радость или скорбь станут ее уделом — это и есть результат наших усилий... Получается, что я сама строю свое будущее существование: полет в синеву наперегонки с облаками или падение на клеенчатый черный фартук страшилища в кошмарном злобном аду. Бог светится любовью, в аду кипит вечная ненависть...
Думать об этом было так интересно, что я перестала сочинять истории о тараканах.
В гипсе спина болела меньше, чем на полу в избе, до больницы, я уже не кричала от приступов, спина просто ныла то сильнее, то тише, я плакала, когда менялась погода, и боль, как ночная мышь, начинала меня точить.