Бумажные маки: Повесть о детстве - страница 5
Мне нравилось то, что нравилось этим женщинам, я им безраздельно доверяла.
Заунывная русская песня связывалась в моем воображении с бесконечными снегами, сумерками над снежным полем, где нет ни огонька впереди, ни надежды согреться и поесть. По такому полю мы шли где-то в Сибири, когда наш поезд с эвакуированными растаял с печальным гудком в вечереющем морозном воздухе. А мы, несколько женщин и детей, остались с городскими чемоданами на нетоптанном голубом снегу.
Везде, куда ни посмотришь, только снега, бесконечные мягкие волны, белые, наливающиеся синевой. Всемогущие взрослые растерялись, всплакнули и пошли по узкой тропе через поля, изнемогая под тяжкой ношей из чемоданов и младенцев, закутанных в одеяла. Все мы оказались малюсенькими беспомощными живыми существами в огромном снежном пространстве, в тишине. Больше не стучали колеса, не гудела печка, не было ни разговоров, ни плача, ни стен, укрывающих от пронзительного ветра и безмерной пустоты вокруг...
Я шла по следам взрослых ног — глубоким, мне выше валенок. Снег осыпался со стенок следов, валенки быстро промокли. Трудно было вынимать ноги из бесформенных осыпающихся ям, они проваливались снова и снова. А сумерки сгущались слишком быстро, курились верхушки снежных волн — словно сдвигались вокруг невидимые дымные стены ночи... Хотелось упасть и уснуть, но было очень страшно остаться одной здесь, где шуршит сухим снегом ветер...
Больше нет моего родного дома с каменной лестницей на второй этаж, с высоким окном во двор. Окно глядело прямо на песочницу, когда я в ней копалась, строила домики из мокрого песка. Нет дома с кроваткой, застеленной зеленым одеялом. Одноглазого медведя, всегда ожидающего меня на подушке... Нет ящика с игрушками под диваном — сейчас я бы не испугалась темноты под диваном, я бы вытащила ящик сама, сидела бы на полу и играла совсем одна... Как я могла бояться тишины в моей комнате, тени в углу и чьих-то шагов за дверью?..
Теперь мне остался только скрип снега под тяжелыми ногами женщин, их громкое простуженное дыхание. Даже младенцы притихли, не пищат. Скрип снега удаляется, надо догонять, догонять и не падать, а то не будет сил идти...
Больные женщины любили петь. В пении была вся их душа, вся горечь, от этого пения хотелось плакать громко, в полный голос, хотелось вместе с ними выводить тонкий, длинный, куда-то уносящий мотив...
Вот день и кончается. Окна наливаются чернильной синевой, а предметы в палате и лица — сереют, все тускнеет, становится печальным. Кто-то запевает низким голосом, в нем сразу звучат слезы, песня сейчас захлебнется, но тут ее подхватывают другие голоса, и она взлетает, воспрянув, и долго и нежно кружит под темно-голубым от сумерек потолком.
Тоскует о молодой жене ямщик, умирающий среди снегов в степи, тонкая рябина не может прижаться к одинокому дубу, бродяга с Сахалина проклинает свою судьбу...
Опускались черные шторы затемнения: хоть мы и были далеко от фронта, полагалось беречься от невероятных здесь вражеских самолетов. Загоралась голая лампочка на сером проводе в центре потолка, и песни кончались, потому что на своей кровати садилась и раскладывала на одеяле потрепанные карты с серыми краями «гадалка». Сразу выстраивалась очередь. Вокруг вздыхали зрители. У каждой женщины было горе и каждой хотелось узнать — долго ли терпеть и чего еще ожидать на свою голову... Но главное, что всех волновало, — это судьба близких на фронте. Гадали чаще всего на крестового короля или на «вальта». Очень боялись близости к королю или «вальту» пиковой дамы. Дама пик означала смерть. Если зловещая дама преследовала короля, та, кому гадали, расстраивалась до слез. Ее утешали, что карты «врут». Или раскладывали до трех раз. Все равно тревога не оставляла невезучую женщину, и с каким нетерпением она ждала завтрашнего гадания! На засаленные покоробленные кусочки картона смотрели с такой мольбой, с такой надеждой, что они добрели и сулили дальнюю дорогу или важную встречу в казенном доме, что означало: «часть перебрасывают», «к начальству вызвали, может, награду получил?»