Бунт невостребованного праха - страница 35

стр.

Над просторами полей и лесов, моря и неба шла по­гоня. Двуногая свора загонщиков в форме и без, в штат­ском, как в форме, обставив небо и землю флагами всех красок и расцветок, сшибая, сметая все на своем пути, правила охоту. Карлик гнался за гигантом, существом почти доисторическим, или снежным человеком. Был он бос, в белых одеждах, как в сутане, и непомерно волосат. Рот и нос - все утоплено в волосах, из них проступали только глаза. Глаза Христа и загнанной га­зели одновременно, ее покорности и отчаянья. Словно он заранее знал, что не уйти от погони, загонщики прыт­че и моложе его. Они хорошо знали его натуру и повад­ки. То сплошь были все его дети - кровные, законные, незаконные. Он некогда указал им дорогу, теперь они диктовали ему путь. А он уже давно сбился с того пути, в кровь сбил ноги, в крови была его белая сутана. Кровь вытекала из его пораненного тела, красила в красное белое полотно. Солнце корявило и коробило его. Отче­го оно шуршало и погромыхивало, подобно детской погремушке с вскинутой в него горошиной тела, греме­ло, как опознавательный знак прокаженного, вещаю­щий миру о своем приближении.

И это был один-единственный звук в пустыне, в пес­ках, в которые вступила охота. Все остальное было немо. Беззручно задувал афганец, вздымая и курчавя песочный прах, засыпая им кровавые следы, оставленные гигантом, по всему, уже прекратившим борьбу, одиноко, с некой даже величавой горделивостью бредущим по пустыне не во имя уже собственного спасения, а из нежелания, что­бы охота закончилась здесь. Впереди вставали горы ал­мазными завершениями корон из окольцевавших их облаков, синью и белью сверкали снежные вершины, как троны, проступали у подножия этих вершин скалы. Туда, в единоличное царство гор и снегов и правился гигант, словно там находилось его постоянное холодное жили­ще, оттуда он некогда спустился на землю, пришел в мир. Теперь же погоня возвращала его, гнала обратно на Олимп. Он шел к нему, как затравленный зверь идет к своей берлоге.

Погоня же была полна сил. Молодо сверкая собствен­ными, от природы белыми и крепкими зубами, а те, у кого же не было природных - зубами из золота и стали, она уже почти настигала гиганта. Уверовав в неизбеж­ность развязки, иноходь ее стала несколько проказли­вой и сбойной. Но то были сбои пресытившейся мыша­ми кошки, играющей в милосердие и усталость, на миг спрятавшей когти, а смещенным взором зорко стерегу­щей даже пульсирование крови в каждой артерии своей жертвы. В этой игре, издали казалось, самодеятельной, не было и намека не самодеятельность. Она велась стро­го по правилам и по команде того, кто возглавлял стаю. Облик его был расплывчат, переменчив. Маски меня­лись со скоростью, быть может, даже большей, чем ки­ношная. Слетала, растворялась одна, мгновенно прилеп­лялась новая. Но сквозь каждую из них неколебимо, сохраненно проступало одно, что несомненно черно легло на эту душу еще, наверное, до рождения, запека­лось и окаменело в миг рождения, первого крика и пер­вой боли, прихлынувшей вместе с ощущением солнца и света, холодного кипятка земного воздуха, которым с того мига и присно он должен был дышать: неизбывная черная обида и такая же неизбывная злоба подростка, коварная и изобретательная в мести миру, породивше­му его.

Германн, увидевший и прочитавший эту месть и оби­ду, содрогнулся. Ему стало страшно за мир и людей. Страшно, хотя он видел только тень, призрак. Но был тот призрак куда сильнее многих живых, во плоти и кро­ви. Сильнее именно этой своей необозначенностью, непроявленностью. А еще тем, что поручь, в одной стае с ним, бежал так же непроявленно и сам он, Германн... Шли и бежали не только тени, но и живые люди, мно­гих из них он некогда знал в лицо, кое с кем даже здо­ровался поутру. А многие были знакомы ему по стер­шимся уже в памяти и свежим портретам, мелькавшим с газетных и журнальных полос. Сила их была в общем выражении лиц, в единении оставшихся с ушедшими, в единении живого и мертвого, разложившейся плоти и живущего духа, в обладании даром мертвить все и вся через расстояние и время. Эту силу их убийственного дара Германн испытал на себе, можно сказать, еще в колыбели...