Был однажды такой театр - страница 26
Когда мать вернулась, он первым делом спросил, сказала ли она отцу о его приезде.
— Не сказала, родной, — призналась женщина.
— Значит, вы и виду не подали, что я здесь?
— Ну да.
— Побоялись ему сказать, что…
— Побоялась.
— А что, если он все-таки узнает, что я приезжал?
— Откуда?
— Я ведь в театре выступаю… Меня наверняка кто-нибудь узнает… До него могут дойти слухи…
— Это верно.
— И что вы ему скажете? Сознаетесь, что встречались со мной?
— Ну…
— Сознаетесь?
— Нет.
Дюла обнял ее и поцеловал.
— Ну и правильно. Не ровен час, побьет вас за то, что вы меня голубцами кормили.
— Нет, бить он не бьет… — мать опустила голову.
Дюле вдруг захотелось обратно в Пешт. Он ничего не мог с собой поделать, не мог расплакаться, бросившись матери в ноги, и ненавидел себя за это. Он сидел и молчал. А молчание означало, что отец одолел его и на этот раз.
«Будь я по-настоящему честным человеком, — думал он, — я пошел бы в больницу и сказал: я забираю свою мать».
И все-таки это был замечательный вечер. Они вместе отправились в театр, и люди на улице видели, как они идут вдвоем — мать и сын. Встречные раскланивались на ходу, но в беседу не вступали — в случае чего можно будет сказать, что они ничего такого не помнят.
В театральном саду собралась громадная толпа. Один за другим подъехали три экипажа. В них сидели молодые крестьянки. Три крестьянские девчонки на господских каретах. Картина была совершенно неправдоподобной — Дюла внезапно с особой остротой осознал, что творится в мире. Девушки веселились, хохотали, лошадиная сбруя была украшена алыми лентами. Театральный сад ходил ходуном. Ко входу в театр тянулась длинная очередь. Среди прочих туда направлялся оркестр пожарной дружины, исполняя на ходу «Марсельезу». Люди уступали оркестру дорогу, а мужчины даже снимали шляпы. За пожарными бежали ребятишки. Трое мальчишек, судя по бархатным костюмчикам, из господских семей, размахивали шелковыми красными флажками.
Дюла провел матушку в театр. В одной из лож для нее поставили стул. Вскоре она услышала, как сын ее снова и снова повторяет на бис пылкие, непонятные строки какого-то Эндре Ади.
«У меня сегодня счастливый день», — подумала она и тут же поймала себя на том, что немного кривит душой. Нет, конечно, она была счастлива, и все же на сердце лежала какая-то тяжесть. Ее сыну аплодировали, кричали «Ура!» и «Браво!», топая ногами от восторга, шум подхватывал ее, она плакала от гордости, и в то же время ей мерещилось, будто это шумит прибой, а она стоит на морском берегу и видит, как сын уплывает все дальше и дальше.
После концерта они провели вместе еще целый час. Вечерело. Готовые пуститься в путь актеры собрались в «Черном орле». Они решили не дожидаться утра, а вернуться вечерним, девятичасовым. Сжимая матушкины руки в своих, Дюла порывался сказать ей, чтобы она не беспокоилась, скоро он станет знаменитым артистом, подберет себе в Пеште отличную квартирку, обставит ее, и они заживут там вдвоем, спокойно и счастливо. И снова ничего не вышло: он промолчал. Простившись с матушкой перед обшарпанной зеленой калиткой, Дюла вернулся к актерам и в тот же вечер отбыл в Будапешт. Подъезжая к Сегеду, он подумал, не плюнуть ли на причитающиеся пятьдесят крон, не сойти ли с поезда, чтобы навестить дядюшку Али и компанию. Какое-то время он подогревал в себе это желание, но потом оно незаметно потухло. Забившись в угол у окна, он задернул шторы и заснул, невзирая на шум и гам вагона III класса. Словно сквозь вату, до него доносился стук молотка — железнодорожник проверял вагонные колеса, насвистывая при этом что-то, отдаленно напоминающее «Интернационал». А потом он заснул окончательно и не слышал, как заскрипели буфера, поезд, пыхтя, тронулся с места и помчался к Будапешту, разрезая апрельскую тьму.
ГЛАВА 5
Успех
Он стоял на сцене, в полосатой тельняшке, склонив голову перед бушующей публикой. С виду он мало чем отличался от того паренька в матроске, что столярничал в Сегеде. А прошло с тех пор ни много ни мало десять лет. Детство, война, революция, институт — все это ушло, растворилось в бесконечном потоке времени, и вот теперь он стоял перед занавесом, щурясь от яркого света, а внизу бушевала овация. Ему было двадцать шесть лет.