«Были очи острее точимой косы…» - страница 5

стр.

Биографическое в них всецело подчинено истории; о «катастрофической гибели биографии», о бытии людей, выброшенных из своих биографий, Осип Мандельштам сказал еще на пороге 20-х. Но история в свою очередь подчинена историософии. Это значит, что факт становится в лучшем для него случае — симптомом, в худшем — метафорой чего-то иного. На книги Надежды Мандельштам, как на картины импрессионистов, надо смотреть издали, чтобы должным образом сливались мазки, положенные так, а не иначе ради передачи атмосферы. Глаз должен настроиться на уловление этой атмосферы, а не на попытку высчитать с точностью до миллиметра контуры предметов.

Примерно за сто лет до «Второй книги» были написаны «Бесы» Достоевского, ставящие и решающие схожую задачу духовной диагностики. Роман — не совсем роман, мемуары — не совсем мемуары; скорее уж два трактата по демонологии. Многое во «Второй книге» явно или неявно содержит оглядку на «Бесов», отсылку к ним, и это вполне в порядке вещей. Но сейчас я не об этом. После целого столетия споров мы пришли, кажется, к тому, чтобы видеть в романе Достоевского глубинную правду о духовных процессах, выразившихся в нигилизме, в нечаевщине и определивших нашу недавнюю историю. Правду, что называется, последнюю. Но «последняя» правда отнюдь не включает в себя автоматически «предпоследнюю»; их соотношение не так просто. Никому ведь не придет в голову изучать фактическую сторону хотя бы нечаевского кружка — по Достоевскому. Те, кто резко возражал против изображения в романе нигилистов, оказались не правы не потому, что их возражения на каком-то уровне были вовсе лишены смысла, а потому, что счет в романе идет на другие величины. Давно отшумели споры о том, не оклеветал ли писатель Грановского и Тургенева, хотя, по правде говоря, черты Степана Трофимовича и Кармазинова опознаются достаточно однозначно, так что спасительная функция «художественной условности» сведена к минимуму, если не к нулю. Невозможность редукции человеческого и литературного явления Ивана Сергеевича Тургенева к образу Кармазинова настолько очевидна, что на нее нелепо указывать; но всем ведь ясно, что образ Кармазинова, как он дан у Достоевского, абсолютно необходим как средство, чтобы высказать некоторую истину отнюдь не о Тургеневе, а о состоянии культуры. Жанр метафизического памфлета — особый жанр, со своими правами. Не стоит обижаться за людей, потому что «Бесы» — про бесов. Но книги Надежды Яковлевны тоже подчиняются скорее законам метафизического памфлета, нежели законам мемуарной литературы; они тоже «про бесов». Бесполезно возражать, что она не Достоевский, и даже не потому, что ведь и фигурирующий у нее Маршак не Тургенев. Нет, вопрос стоит нелицеприятно, как вопрос о принципах: либо мы уважаем права метафизического памфлета и в таком случае обязаны выносить суждение о «Воспоминаниях» и «Второй книге» в соответствии с законами этого жанра, либо мы в принципе отрицаем эти права, и тогда никакое личное величие Достоевского не может заставить нас пересмотреть наш вердикт.

Возбуждать против Надежды Яковлевны тяжбы о добром имени X или Y — дело, которое я не могу признать для всех случаев столь заведомо предосудительным, как его признает Н. Панченко. Просто оно кажется мне по вышеизложенным причинам не имеющим смысла. Все равно что защищать Грановского от Федора Михайловича. Не имеет смысла и противоположное: считать, что с X или Y покончено после такого-то пассажа у нее, что некоему лицу вынесен окончательный приговор с той степенью окончательности, какая до Страшного Суда немыслима. У нее не надо искать исчерпывающих характеристик такого-то и такой-то. Счет идет на другие величины.

Так было, по существу, с самого начала. Но внутри поколения спор мемуаристов был неизбежен; как нереалистично и несправедливо было бы требовать от Тургенева, чтобы он смотрел на «Бесов» издали, не чувствуя себя задетым. Позднее, мне кажется, должен действовать спасительный принцип: младшие не вмешиваются в распри старших. Каково мое личное, эмоциональное отношение к конфликтным ситуациям наряду с умственной убежденностью в том, что суть дела внеположна им? Надежда Яковлевна для меня — Надежда Яковлевна: во-первых, «нищенка-подруга» поэта, разделившая его жизнь со всей славой и бедой; во-вторых, автор книг, в исключительном значении которых для нашей ориентации в историческом времени я убежден; в-третьих, человек, которого я знал и не мог не любить. Этого достаточно. А Эмма Григорьевна Герштейн? Выписываю из «Воспоминаний» Надежды Яковлевны, что было сразу после ареста Мандельштама. «Вскоре Женя и Эмма Герштейн были у нас. Вчетвером, один за другим, через небольшие промежутки времени, мы вышли из дому — кто с базарной корзинкой в руках, кто просто с кучкой рукописей в кармане. Так мы спасли часть архива». Вы понимаете — там, в тот час они были вместе; а нас там не было. Что в сравнении с этим все их конфликты? И я, тогда еще не родившийся, кто я такой, чтобы принимать сторону одной из них