Цареградский оборотень. Книга первая - страница 35
Князь повелел, чтобы первый месяц последыша заворачивали не в его рубаху, а в ромейскую шелковую тунику. Когда княжич мочился в нее, ни одна капля не оставалась в материи, а все стекало ручейком на пол и очень быстро, безо всякого следа уходило в щели. Поэтому последыша держали в зыбке с маленьким отверстием, какой бывает у бурдюка.
До полного года его не выносили за порог отдельной маленькой горницы и не показывали никому, кроме Богита. Потом стали выпускать под присмотром и особой заботой мамок. Последыш рос, ничем не отличаясь от других Туровых, разве что немного прихрамывал через шаг то на правую, то на левую ногу и потому, от хромоты, выдался похитрее остальных братьев. Поначалу, правда, его следы мамки и челядь тайком от князя расковыривали, желая найти в них ромейские монеты, но не находили.
Никаких чудес не случалось с последышем, однако на четвертый год жизни появилось у него одно свойство, которое стало тревожить Туровых и заставляло мамок подолгу перебирать разные заговоры, не зная толком, какой подойдет вернее — от прилога и безумия, от порчи и притчи, от скорбей и злобы. Случалось, начнут княжича одевать-обувать не так, как ему в тот день по душе, не с того рукава, или же сам он споткнется где-нибудь, ударится — тогда вдруг замрет, как вкопанный, побледнеет, в глазах не найдешь ни слезинки, скорее сам обожжешь себе веки, коли будешь долго к нему приглядываться. И нельзя было подходить к нему близко, пока сам не остынет. Иначе кинется, как зверь, — и уж не попало бы тут ему под руку чего-нибудь тяжелого или острого. Подпускал одного лишь старого Богита и Коломира. Старший брат мог подойти, погладить младшего по голове. Тогда последыш отмирал, и к нему, вслед за Коломиром, начинали подходить собаки, робко виляя хвостами. В той своей злобе последыш мог кинуться и на самого бодучего козла, и даже на быка. Козел опрометью отскакивал в сторону, а бык упирался на месте и только мотал головой, терпя град ударов.
— Чую, достанется от него ромеям, — говаривал князь Хорог, сводя и разводя густые брови, которые в ту пору тоже начали седеть по краям, как осенние облака.
Однажды в миг, когда замер и побледнел княжич, в небе, прямо над его головою, словно ударилась об столб и камнем рухнула вниз ворона, переломав себе об землю хребет и крылья.
Старый Богит целую ночь простоял на валу святилища. При свете четырех огней-костров, зажженных на четырех сторонах света и сходившихся в озере спицами медленно катившегося в гору колеса, он всматривался в священное озеро. Ему никак не удавалось прозреть, что же такое сделали ромеи с Туровым княжичем и ради какой своей пользы.
Он заглянул и в тот день, когда последыш едва не утонул в полынье, и княжича, мокрого и озябшего, принесли в кремник. Князь Хорог после того долго стоял на веже, лицом к богатому и древнему Царьграду, а потом пришел к жрецу и сказал, что пора настала. Сами ромеи предложили ему осенью договор: они обучат своей ромейской мудрости любого из его сыновей и будут хорошо платить за долгий союз против валахов, булгар, а заодно — и против уличей с тиверцами[51].
— Провижу, придет день — сядет он в Царьграде высоко. Раз тут самого водяного одним денаром со сна поднял, — говорил князь, а видел перед собой не Богита, а тот край земли, до которого смог достать взглядом с полуденой вежи града.
Старый жрец Даждьбожий молчал, пока в глазах князя не засверкали холодные зарницы, а из его ноздрей не стали валить паром те слова, что он еще сдерживал в себе и не хотел говорить Богиту.
— Отдаешь сына, как мертвого. Боишься его, князь, — изрек Богит. — То боишься, то каешься. Вот и хочешь отдать. Пускай река уносит.
— Что речешь, старый! — Брови княза-воеводы сошлись тучами. — Взять не мне Царьград, а ему. На то вещий сон был. И твое слово, старый. Отречешься ли от своего вещего слова?
— От слова не отрекусь. Мое слово — моя вина, — отвечал Богит, видя внутренним взором, как распадается сеченное надвое яйцо. — Мое слово — твой сон. Иные северские роды с твоего слова узнали: не от добра умерла княгиня, но — к добру твоему, князь. Потому и не прокляли нас вдоль по всем межам. Однако же глас Даждьбожий молчал, а к самому Перуну-богу ты ходок, князь