Царская Россия во время мировой войны - страница 6

стр.

они до сих пор еще не пришли в себя от неожиданности».

Спустя три года, в годовщину Февральской революции, бывший премьер Керенский, выступая в Париже, признал, что за два дня до революции его друзья и он сам считали, что «революция в России невозможна».

А она свершилась! Казалось бы, настал час желанной свободы — ненавистный царизм пал. Но оказалось, что у российской интеллигенции и у российского народа — два совершенно разных представления о свободе, о чем еще в 1909 году предупреждали Николай Бердяев и его соавторы по сборнику «Вехи». Оказалось, что в российской нации как-то сосуществуют два совершенно разных «народа»: русский интеллигент — «барин» и русский мужик — «анархист».

Как же досталось тогда «веховцам» за такую сентенцию от их соавтора М. О. Гершензона: «…Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ограждает нас от ярости народной».[4]

Ох, как же обрушились на «веховцев» все — от Ленина до эсеров и меньшевиков. Милюков разразился гневной статьей в кадетском сборнике «Интеллигенция в России». Эсеры громили «ренегатов» в своем сборнике «Вехи как знамение времени». Не остались в стороне ни Горький, ни Чхеидзе — каждый бросил в «веховцев» камень. А Палеолог пришел к тем же выводам, которые прочитывались в «Вехах».

И что же? Тот же «буревестник революции» в период Февраля выступает против второй (народной) революции, публикуя в своей газете «Новая жизнь» 27 июля 1917 г. такое горькое признание: «…Главнейшим возбудителем драмы я считаю не „ленинцев“, не немцев, не провокаторов и темных контрреволюционеров, а более злого, более сильного врага — тяжкую российскую глупость».[5]

Иван Бунин в одесском дневнике «Окаянные дни» запишет 17 апреля 1919 г.: «„Левые“ все „эксцессы“ революции валят на старый режим, черносотенцы — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого — на соседа и на еврея».

Читая главы мемуаров Палеолога о нарастании анархии в России после Февраля, нельзя не заметить удивительного совпадения анализа с горьковскими «Несвоевременными мыслями» и бунинскими «Окаянными днями», хотя, в отличие от двух великих русских писателей, посол-иностранец прожил в России всего три с половиной года, да и русского языка он не знал…

И уж совсем поразительна интуиция посла в оценке В. И. Ленина. Даже такой опытный политик, как Милюков, не принимал в апреле — мае 1917 года Ленина и большевиков всерьез, особенно после того, как Петроградский совет освистал выступление лидера большевиков, призвавшего к поражению Временного правительства в империалистической войне.

A вот какой вывод делает Палеолог: «Авторитет Ленина, кажется, наоборот, очень вырос в последнее время. Что не подлежит сомнению, так это то, что он собрал вокруг себя и под своим началом всех сумасбродов революции; уже теперь он оказывается опасным вождем».

Уверен, что нынешнее поколение историков и дипломатов, всех читателей с интересом прочитает и по заслугам оценит мемуары проницательного французского дипломата.

Профессор В. СИРОТКИН

Царская Россия во время великой войны

12 января 1914 г. правительство Республики назначило меня своим послом при царе Николае II. Сначала я уклонялся от этой чести по общеполитическим соображениям. Действительно, последние должности, которые я занимал по дипломатическому ведомству, ставили меня в наиболее благоприятное положение для наблюдения за игрой сил, коллективных и единоличных, которая скрыто предшествовала всемирному конфликту.

В течение пяти лет, с января 1907 г., я был французским посланником в Софии. Мое продолжительное пребывание в центре балканских дел позволило мне измерить ту опасность, которую представляли собою для существующего в Европе порядка вещей сочетание четырех факторов, подготовлявшееся на моих глазах — я имею в виду: ускорение падения Турции, территориальные вожделения Болгарии, романтическую манию величия царя Фердинанда и, в особенности, наконец — честолюбивые, замыслы Германии на Востоке. Из этого опыта я извлек все, что было возможно в смысле поучительности и интереса, когда, 25 января 1912 г., г. Пуанкаре, который перед тем принял председательство в Совете министров и портфель министра иностранных дел, вызвал меня в Париж, чтобы доверить мне управление политическим отделом. Это было на следующий день после серьезного спора, который мароккский вопрос и агадирский инцидент возбудили между Германией и Францией.