Час тишины - страница 7

стр.

Гармонь была старая, меха в нескольких местах залеплены грязным пластырем, на боку выцарапано имя какими-то чужими буквами. Бог знает, откуда она сюда попала. Одноногий повернулся к солдату в очках:

— Его брат уж навсегда там остался, храпит. Тебя это еще ждет. — Одноногий ухмыльнулся, но солдат и бровью не повел. — Да, храпеть — это прекрасное дело, — сказал одноногий. — Только не в вечности. Я всегда любил всхрапнуть, но отец сердился на меня и поливал холодной водой.

Он выпил пива, а солдат все смотрел в пустоту болезненными, слезящимися глазами. Павел взял гармонь, наклонился вперед и тихонько попробовал наиграть.

— Играй, играй, — подбивал одноногий, — ту, знаешь, о матери и разбойниках, люблю я эту песню. — А потом опять принялся рассказывать: — Да, там человек не выспится. Сколько недель мы шли — помнишь? — а едва приляжешь— подъем! Черт знает что такое! И так без конца. А уж мокредь — мы так и не высыхали!

Солдат незаметно кивнул и громко сглотнул слюну.

— А как добрались до места, — продолжал одноногий, — тут уж было еще хлеще. И вовсе боялся глаза сомкнуть. Все думал, уснешь — тут-то тебе и конец, ни о чем и не узнаешь, не успеешь и бога вспомнить, чтоб простил твои прегрешения.

— Да не все ли равно, — наконец-то отозвался солдат, — когда тебе придет конец?

— Сижу я как-то в окопе, время обеденное, покой, сижу и говорю себе: «Теперь-то уж ничего, не прилетит!»— и закрыл глаза — на минутку, другую. Вдруг слышу, страшный взрыв. «Что это?» — кричу я. — «Ничего!»— отвечают. И действительно — ничего не было. Это у меня в голове сами по себе происходили взрывы.

— А это как? — спросил солдат и показал на его пустую штанину.

— Это гнали нас в атаку, — неохотно сказал одноногий. — Тридцать человек вообще там остались… — Ну и что? По крайней мере хоть высплюсь! — Он погладил свою пустую штанину. — Ну сыграй мне эту, о разбойниках, почему не играешь?

Павел растянул меха, гармонь издала несколько звуков. Ему было грустно. Он думал о брате, о матери и о себе, о том, что через три или четыре года он тоже пойдет воевать и тоже будет бояться закрыть глаза, будет страшиться смерти. Нет, никуда он не пойдет, не возьмет в руки винтовки, никогда не возьмет, как говорил Лаборецкий.

Солдат с больными глазами вдруг заговорил без всякого вступления:

— Три недели мы лежали в деревне Малая Алексеевка. Часть деревни сгорела. Мы жили в школе, она была деревянная, но огонь школу почему-то пощадил… — говорил он медленно, был родом откуда-то с севера, где совсем другой диалект, и поэтому с трудом подбирал слова. — Деревенька совсем как у нас, — продолжал он. — Дома тесовые или рубленые. И люди на наших похожи. И речь в церкви наша — поп, как у нас. И женщины поют, как у нас, — я даже заплакал.

Солдат снял очки — глаза его еще больше покраснели, и выражение их стало еще безнадежнее.

— Бессмысленная война. Свои воюют против своих. Знаете, когда мне эта правда открылась? Я ведь видел и сожженные деревни и груды мертвых! Но я был как во сне. Видел все, но говорил себе: «Не вижу, ничего этого нет». И только однажды мне все открылось. Через два дня, как мы оставили эту деревушку, послали меня в разведку. Дорога вела через луг, а потом кустарником, совсем одинокая дорожка, но такая красивая, птицы пели, будто и нет вокруг никакой войны. И вот я увидел мальчонку. Волосы желтые, почти белые. Нестриженые. Сидел он в одной рубашонке, в такой желтенькой рубашонке с серой заплатой. Весь похож был на мотылька. Обувки на нем не было, и он мочил ноги в воронке. Вода была еще ледяная, — ведь едва растаял снег.

— Что ты тут делаешь? Ты оттуда?

Он не ответил мне, и тогда я спросил:

— Ты что, не понимаешь меня?

— Понимаю.

— Так почему же не отвечаешь?

— А мне не хочется.

По виду он должен был бы ходить во второй или в третий класс.

— Да ты не бойся меня, — говорю я ему. — И вынь-ка ноги-то из воды!

Я нашел в кармане кусок сахару.

— Возьми, — говорю ему. — А он даже и головы не поднял. — Бери… — А он молчит.

Мне стало его жаль.

— Ты что, вообще ничего не хочешь?

Молчит. Я ему говорю: — Возьму тебя в деревню, нечего здесь сидеть. — Он молчит.