Человек без имени - страница 10
Между тем теплая сухая осень заканчивалась.
Картины уже не выставляли под деревья.
Не столько из-за непогоды, сколько из-за отсутствия покупателей.
Площадку, где бабушки с внучатами кормили голубей, оккупировали стремительно размножившиеся нищие и убогие, а самую крайнюю скамью занял человек-оркестр. Он сразу невзлюбил бомжа, разгадав его плотоядные помыслы, и при робких попытках приблизиться к стае делал страшные глаза.
Скучно стало жить.
— Хорошо бы, Митек, — мечтал человек без имени, — если бы есть не надо было. Сунул два пальца в розетку — и подзарядился. Тебе хорошо. Ни пальто не надо, ни ботинок, — завидовал он псу, — а тут сиди и жди, когда на мусорку ветошь выбросят.
Зарядили тоскливые ночные дожди.
Митек убегал спать под навес церковного крыльца, а голодный бомж сидел в своей сырой могиле и судорожно водил перед собой рукою — рисовал тройную радугу, увиденную однажды из больничного окна.
Небо над горами мрачно-синее. До черноты, до дрожи. А между тем невидимое из-за туч солнце параллельными земле лучами ярко и резко высвечивало холм с иглой телевышки, белоснежный осколок пика, повисший в невесомости грозового неба, тревожную зелень старого парка с золотыми куполами церкви. А над всем этим контрастным, одновременно холодным и теплым, вселяющим надежду и тоску, просвеченным до травинки, до листочка пространством горела крутая, высокая радуга. Под мысленными ударами кисти она становилась все насыщеннее, все сочнее. Она рождалась в сиянии куполов и уходила за горы. И вдруг сама собой на полотне появлялась еще одна радуга поменьше, но такая же крутая и сочная, потом — еще одна. Эти три арки были как врата в небо, и очень хотелось, и было страшно идти по этой дороге.
— И будет радуга в облаке, и я увижу ее, и вспомню завет вечный между Богом и между всякою душою живою, — шептал человек без имени странные и прекрасные слова, всплывшие из непроглядных глубин памяти.
По грязному лицу его текли чистые слезы.
Нарисованная несуществующими кистями тройная радуга часто снилась ему. Проснувшись, он думал: какая разница — нарисовал я ее в воздухе или на холсте? Настоящую картину можно повесить на стену. Но пройдет сто, тысяча, сто тысяч лет — и она рассыплется в прах, исчезнет. Потому что все исчезает.
Исчезает все, кроме картины, написанной несуществующими кистями на несуществующем холсте. Она не исчезнет никогда.
Он сжимался в комок, кутался в рваные лохмотья, пытаясь сохранить чахлое тепло простуженного тела, все более убеждаясь в этой странной мысли. Нет красок ярче, чем краски воображаемые.
Человек без имени натягивал на подрамник холст, брал кисти и палитру. Не открывая глаз, задыхаясь в хриплом кашле, приступал к очередному шедевру.
Мирофан Удищев не был Леонардо да Винчи, но выглядел так, что любой, даже очень далекий от искусства человек сразу определил бы в нем художника.
Основную площадь лица Мирофана занимала тщательно неухоженная борода. Была в ней завершенность и некая богемная надменность небожителя. Волосяной покров дополняла гривообразная, дико свободная прическа. Из густошерстого, косматого клубка выглядывало то, что, собственно, и составляло лицо — мясистый, угреватый нос и глубоко посаженые, пронзительно-подозрительные глаза неопределенного цвета.
О носе что-либо лестное сказать трудно. Нос как нос. Такие носы часто встречаются и у нетворческой интеллигенции, и даже вовсе не у интеллигенции. А вот глаза… Глаза были нехорошими. Кошачьи глаза. Не вписывались они в портрет. Будто кто-то чужой, чего-то высматривающий поглядывал из скафандра тела на враждебный мир.
Мирофан Удищев вез жену на центральный базар Ненуженска сделать осенние закупки: мешка два картофеля, мешок лука, морковь, чеснок. Ну и все остальное по мелочам. Несмотря на чисто хозяйственные, в чем-то даже низменные заботы, Удищев весь был погружен в высокий мир творчества: последними словами ругал эту бездарь — Пентюхаева, возомнившего о себе черт знает что. Мирофана до глубины души возмутил факт появления статьи в любимой народом газете «Дребездень» о творчестве его учителя и нежно любимого друга. В сердцах бил он короткопалыми руками по рулю, скорбно мотал художественно заросшей головой и в голос ругал и Пентюхаева, и, попутно, соучастников дорожного движения.